Ариадна Борисова – Бел-горюч камень (страница 2)
Зато дети оказались горластыми. Первым подал басовитый голос якутский мальчик. Спустя полминуты девочка, покинув надсаженное недужными почками материнское лоно, заплакала сердито и на удивление громко для крохи весом в два кило триста, будто спешила завоевать право кормежки из богатой молоком груди Майыыс. Мария выдавила из своих сосков несколько капель молозива, и это было всё.
Вручая мамочкам наборы в бумажных пакетах с изображением пухлого младенца – по восемь метров яично-желтой фланели, марлевые салфетки и коробочки с тальком для предупреждения детской потницы, – медсестра торжественно провозгласила:
– Подарок товарища Сталина!
Лицо Майыыс вспыхнуло восторгом благоговения. Она о чем-то спросила, и по тому, как развеселились окружающие, Мария поняла, что простодушную якутку заинтересовало, откуда Сталин узнал о рождении их детей.
– Всем такие дают. Товарищ Сталин считает своим долгом помочь каждой советской женщине, – снисходительно пояснила медсестра на якутском, затем перевела для Марии.
Вечером на улице за стеной под чьими-то нетерпеливыми шагами заскрипел снег. Возбужденно переговариваясь, у окна, до половины закрашенного белой краской, топтались двое мужчин.
– Стапан, – обрадовалась Майыыс и ткнула в себя пальцем, поясняя, что один из них – ее супруг.
Второй начал насвистывать песню оруженосца Курвенала «Так вот, скажи Изольде ты…» из вагнеровской оперы.
Мария открыла форточку, и вместе с промозглым дыханием октября в палату влетел газетный самолетик. С краю крылышка карандашные каракули Хаима оповещали от имени обоих отцов: «Завтра мы придем за вами. Спасибо, любимые!»
Отделение, пустовавшее в годы войны, теперь было переполнено, и долго в больничке не держали.
В громко прочитанной Марией записке Майыыс уловила знакомое русское слово «спасибо». Ей не терпелось похвастать подарком вождя. Высунув в оконную створку уголок государственной фланели, она позвала ликующим шепотом:
– Стапан! Эгей, Стапан! Пасиба табарыс Сталин!
– О‑о, Сталин! – послышалось снаружи, а следом раздался возмущенный женский вопль:
– Подглядывать приперлись, извращенцы проклятые?! Ну-ка, марш отсюда! – это мужчин прогнала вышедшая вылить помои санитарка.
Под утро Марии приснился немецкий город Любек. Не тот, куда она ездила с Хаимом незадолго до военных событий, а утонувшая в веках столица Ганзейского союза. Повторился сон, привидевшийся однажды на мысе.
К обеду следующего дня, когда женщин с детьми готовили к выписке, за ними явился один Степан. В ночную смену на Хаима обрушился штабель готовой, только что обожженной продукции. Прежде чем он успел ощутить боль, проломленное кирпичами ребро мягко, как нож в масло, вошло в осчастливленное рождением дочери сердце.
Глава 3
Разбитое равновесие
Свет керосиновой лампы серебрил изгибы кукольного столика и двух «венских» стульчиков, вырезанных из баночного железа. Кромки спинок и ножек были свернуты ювелирным кантом, чтобы острая жесть не поранила чьи‑то нежные пальчики. Хаим ценил красивые вещи и любил мастерить…
Лицо его в рамке с креповой лентой мелко трепетало. Словно повинуясь неведомому знаку, тихо кружились граненый стаканчик с не успевшей испариться водкой, подернутая струпьями сухости кутья в блюдце, ломтик хлеба и прорубь окна, в которой плавал пористый блин луны. Бегущий по кругу взгляд Марии натыкался на игрушечную мебель, медлил с полминуты и возвращался обратно: поминальная луна, хлеб с края блюдца, горстка кутьи, непраздный стаканчик, лицо Хаима в рамке восемь на двенадцать. Некому было остановить этот безумный хоровод, странно наблюдать живую пульсацию фотографии.
За чертой приглушенного нефтяного сияния таилась затянутая сумраком вселенская зыбь. В нее, как в пучину вечного моря, безвозвратно ускользали осколки опрокинутых дней. К ночи на стенах вырастали хищные тени, ожидая движений женщины, чтобы выкинуть длиннопалые руки и унести, и поглотить во мгле. Оцепеневшее тело пребывало в пограничье дремы. Потревоженным роем вихрились, жалили сны-воспоминания.
Осенний ветер литовского побережья рвал листву с ветвей печальной березы на заброшенном православном кладбище. Запахи свежей выпечки неслись из приоткрытых дверей – в пристрое молельного дома на улице Перкасу просвирня готовила хлеб… Чайки гнались за кораблем. Красные черепки схватывались, как ртуть, поднимался вольный Любек, с купеческой думой о выгоде обращенный фасадами к гостевой стороне… а Меркурий на мосту, в одной только шляпе, напротив, поворачивался к пришельцам голым задом… Над въездной аркой башен-близнецов мелькал девиз свободного города: «Concordia domi – foris pax»[4]. Призрачное эхо извлекало из ниоткуда хрипловатый голос:
Мария с невероятной отчетливостью ощущала, как трудно, ветвь за ветвью, отдираются вросшие в ее плоть вены мужа и как его остылая кровь каплями истекает в аморфное вещество памяти. Очнувшись от чувства, что лежит головой на родной груди, в слепой надежде проводила рукой по постели. Наваждение гасло с немыслимым, всегда по‑новому чудовищным открытием – Хаима больше нет.
С запрокинутым лицом она падала на подушку, снова надолго замирая в полузабытьи, и оказывалась на берегу полярного залива, где кобальтовый вечер был как две капли воды похож на кобальтовое утро. Здесь, в ряду убогих жилищ, с горьким сарказмом названном Лайсвес-аллее – аллеей Свободы, обитали подобия людей с кофейными тенями вокруг глаз, независимо от пола и возраста уравненные во внешности и жребии. Мария еле передвигала ноги в обменянных на обручальное кольцо пимах, замыкая шествие бредущих с работы «рохлядей», как называл своих подшефных хозяин участка. Несла вязанку удачно добытого хвороста. Возвращение на мыс вселяло страх, потому что это не было сном… хотя не могло быть и правдой.