18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анжела Абдуризакова – Последний пациент (страница 1)

18

Анжела Абдуризакова

Последний пациент

ПОСЛЕДНИЙ ПАЦИЕНТ

Психологический триллер

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. СЕАНС

Есть вещи, которые я помню точно. И есть вещи, которые я помню так, как мне удобно. Разницу я уловил позже — гораздо позже, когда уже было поздно что-либо исправлять. Но начать, наверное, стоит с того, в чём я уверен. Хотя бы на момент начала этой истории.

Кабинет на третьем этаже, окно во двор. Серый дом на Подбельского, третий подъезд, кодовый замок, который я никогда не менял, хотя обязан был менять каждые полгода. Рядом с моим кабинетом — нотариальная контора, и по средам оттуда пахнет кофе и жареным луком. Не знаю, зачем вам это. Но я помню.

Семьдесят два клиента за четыре года частной практики. Из них закончили терапию — нормальным, здоровым образом, с чувством завершения — двадцать три. Это хороший процент. Я проверял по литературе. Средний процент завершения при амбулаторной психотерапии — около тридцати. У меня — чуть выше. Я гордился этим. Зря.

Лариса Дмитриевна Воронцова, сорок один год, пришла ко мне в феврале. Нет, в марте. В марте — я уверен, потому что за окном ещё лежал снег, но уже гнилой, рыхлый, и подоконник был покрыт грязными подтёками. Она села в кресло напротив, и я увидел, что она держит сумку обеими руками, прижимая её к животу, как щит. Я видел это много раз. Люди приходят и прячутся за чем угодно — за сумкой, за очками, за улыбкой, за позой «мне на всё наплевать». Сумка, прижатая к животу, — это страх. Страх, что изнутри что-то вылезет, если убрать преграду.

— Артём Сергеевич? — спросила она. Голос ровный, но в конце — вопросительная нотка, как будто она не была уверена, что правильно произнесла имя. Хотя имя простое.

— Да. Присаживайтесь.

Она уже сидела. Я сказал «присаживайтесь» по инерции — так я делаю всегда. И почти всегда пациент уже сидит. Мне кажется, или я заметил это только потом: она села раньше, чем я предложил. Всегда ли так было? Не помню.

Я достал бланк первичного приёма. Форма стандартная: ФИО, дата рождения, образование, семейное положение, жалобы, анамнез, сопутствующие заболевания, принимаемые препараты. Я заполнял всё это, пока пациент говорит, — не поднимая глаз, но слушая каждое слово. Есть в этом что-то нечестное: человек тебе доверяет, а ты пишешь. Но так работает каждый врач, и я не придумал систему.

Лариса Дмитриевна работала бухгалтером в строительной фирме. Среднее специальное, потом заочное высшее — экономика. Замужем, двое детей — мальчик пятнадцати лет и девочка одиннадцати. Живут в Кировском районе. Муж — водитель маршрутки. Она сказала «водитель маршрутки» так, будто это диагноз.

— Что вас привело ко мне?

Она помолчала. Потом сказала:

— Я не сплю.

— Давно?

— Полтора года. Может, больше.

— Что происходит, когда вы не спите?

— Думаю. — Она сжала сумку крепче. — Думаю о том, что могло бы случиться. Но не случилось. И о том, что случилось, но не должно было.

Я записал: «инсомния, руминации, возможное тревожное расстройство». Потом зачеркнул «возможное» — тревога была очевидной.

— Расскажите о том, что случилось, но не должно было.

Она посмотрела на меня так, будто я попросил её раздеться. Не от стыда — от невозможности. Как будто я попросил показать то, чему нет названия, и поэтому она не знает, с чего начать.

И тогда я совершил ошибку — первую из многих. Я сказал:

— У вас есть время.

У неё было время. У меня было время. Но это не значило, что время было на нашей стороне. Я уже знал это — теоретически, из учебников, из других случаев. Я не знал этого так, как узнал позже. Телом.

Лариса рассказала о матери. О матери, которая пила. О матери, которая била. О матери, которая запирала её в комнате на сутки, на двое, когда была особенно пьяна. О матери, которая называла её «ошибка». Не «ты ошиблась» — нет, «ошибка». Существительное. Имя.

— Меня зовут Лариса, — сказала она. — Но для неё я была Ошибка.

Я записал. Я не отреагировал эмоционально — я не должен. Терапевт — это контейнер, сосуд, в который пациент складывает то, что не может нести сам. Я принимал. Я складывал. Я кивал. Я говорил «я вас слышу» и «это важно, что вы об этом говорите». Это работало. Она стала приходить каждую неделю, потом — два раза в неделю.

Я помню, как она улыбалась, когда рассказывала о дочери. Маленькая, рыжая, с веснушками — «как цыплёнок». Лариса показывала фотографии на телефоне и каждый раз извинялась: «Вам, наверное, неинтересно». Мне было интересно. Мне всегда было интересно — в этом моя сила и моя беда. Я интересуюсь людьми слишком сильно. Ближе, чем должен. Так я потерял жену — но об этом позже. Или раньше. Я путаю.

Время — вообще странная штука. Когда я рассказываю эту историю — вам, себе, кому-то, — я выстраиваю его линейно: февраль, март, апрель. Но я не помню его линейно. Я помню пятнами. Я помню запах гнилого снега на подоконнике и то, как Лариса сжала сумку. Я помню свой телефонный звонок в декабре — но не помню, декабрь какого года. Я помню лицо дочери — но не помню, когда видел её последний раз. Когда я говорю «потом», я не знаю, что значит «потом». Может, между «потом» и «потом» прошло три месяца. Может, три дня. Я давно перестал доверять своему календарю.

Но тогда, в марте — я уверен, что в марте — я не знал ещё ничего этого. Я был врачом. Я делал свою работу. И Лариса Воронцова была моей пациенткой.

Только моей пациенткой.

Я клянусь. На тот момент — только пациенткой.

Моя жизнь в тот год подчинялась ритму, который я сам создал и который сам же считал тюрьмой. Подъём в шесть тридцать. Кофе — чёрный, без сахара, из турки, которую мне подарила бывшая жена в первый год брака. Я продолжал ею пользоваться. Ирония не ускользала, но я её не замечал или делал вид, что не замечал.

В семь пятнадцать — выход. Маршрут до кабинета занимал двадцать три минуты пешком. Я шёл через парк, мимо школы, через двор дома номер четырнадцать, где всегда сидел один и тот же кот — серый, с ободранным ухом. Я не знал, чей он. Я звал его Стёпа. Мы не были близки, но он был единственным живым существом, которое меня ждало по утрам. Не в человеческом смысле — он просто спал на одной и той же скамейке. Но мне этого хватало.

Приём с девяти. Обычно четыре-пять пациентов в день, по пятьдесят минут, с десятиминутными перерывами. Сверхурочных я не брал — научился, после того как однажды проработал с пациентом три часа и потом три дня не мог встать с дивана. Это называлось выгоранием. Я знал название, но название не помогало.

Вечером — если у меня не было дочки — я возвращался в квартиру на Малой Садовой. Двухкомнатная, с высокими потолками и запахом сырости, который я не мог вывести ничем. Я не включал свет. Не потому что депрессия — хотя, может, и поэтому. Я просто привык к темноте. В темноте вещи выглядят так, как я их помнил, а не так, как они есть. Это меня устраивало.

Дочка — Маша, девять лет — приезжала ко мне каждую вторую субботу. Привозила мать, Ольга Сергеевна, моя бывшая жена. Ольга не выходила из машины. Она держала руль и смотрела вперёд, пока Маша шла к подъезду. Я смотрел из окна второго этажа — нашей квартиры на Малой Садовой, до того как я переехал. Нет, я уже переехал. Значит, я смотрел из окна квартиры на Малой Садовой? Нет. Я путаю.

Вот видите — я уже путаю. И это не литературный приём, не задуманная ненадёжность рассказчика, нет. Это настоящая ненадёжность. Я не помню, из какого окна я смотрел на то, как бывшая жена привозит дочь. Может, из окна на Малой Садовой. Может, из окна кабинета на Подбельского. Может, я не смотрел из окна — может, я стоял внизу, у подъезда. Я не помню. И если я не помню такой простой вещи — как я могу доверять себе в более важных вопросах?

Но тогда я не задавал себе этого вопроса. Тогда я жил. Ходил на работу. Принимал пациентов. Ел в кафе «У Галины» — борщ и компот, каждый день, потому что боялся нового. Новое — это опасно. Новое — это то, что ломает порядок. А порядок — то единственное, что держит меня вертикально.

Маша приезжала, и мы играли в «Монополию». Я всегда давал ей выигрывать. Она знала и притворялась, что не знает. Мы оба притворялись — и это, наверное, было самым честным в наших отношениях. Притворство, на котором мы сошлись добровольно.

Ольга звонила по вечерам — не каждый, но часто. Разговор длился от двух до пяти минут и всегда заканчивался фразой «передай, что я звонила». Это значило: «Я всё ещё здесь. Я всё ещё жду, что ты что-то скажешь». Я не говорил. Я не знал, что сказать. Не потому что не хотел — а потому что слова, которые были у меня для Ольги, все до единого были неверными. Любое слово, которое я произносил, звучало не так. Я проверял.

С отцом Маши — то есть со мной — тоже было непросто. Я знал это теоретически. Я читал её школьный дневник, когда она забывала его у меня. Записи учителей: «Маша рассеянна на уроках», «Маша отвлекается», «Просьба поговорить с ребёнком о дисциплине». Я не говорил. Я не умел говорить с тем, кого люблю. Я умел говорить с тем, кто мне доверяет профессионально. С чужой болью я справлялся. Со своей — нет.

Лариса пришла второй раз через неделю. Она принесла мне шоколадку — молочный шоколад с фундуком, в зелёной обёртке. Я поблагодарил и отложил в ящик стола. Пациенты часто приносят подарки на первых сеансах — это способ установить контроль. Дарящий чувствует, что ему должны. Я это знал и не злился. Но шоколадку съел вечером, дома, в темноте, сидя на полу на кухне. Не знаю, почему на полу. Наверное, потому что стул был слишком похож на кресло в кабинете.