реклама
Бургер менюБургер меню

Анук Арудпрагасам – Путь на север (страница 6)

18

Он снова начал курить именно во время этих прогулок, поначалу лишь потому, что сигарета, выкуренная на полпути, придавала его бесцельным блужданьям подобие смысла, ощущение, что он не скитается оттого лишь, что ему нечего делать и некуда пойти. В Индии, в университете, он покуривал время от времени, большинство его друзей тоже курили, но всерьез пристрастился к курению лишь позже, когда начал проводить время с Анджум, она курила часто и элегантно, и Кришан поймал себя на том, что невольно ей подражает. Перебравшись на северо-восток, он оставил эту привычку – главным образом потому, что на курильщиков в той среде, где ему довелось работать, смотрели косо, – хотя, быть может (теперь он это осознавал), он бросил курить отчасти из-за Анджум, в целом стремясь дистанцироваться от нее после того, как их пути разошлись, уничтожить не только многочисленные следы их связи, сохранившиеся в его телефоне и компьютере, но жесты и фразы, которые перенял за то время, что они провели вместе: многие по-прежнему давали о себе знать, как он ни старался от них избавиться. До возвращения в Коломбо его не тянуло вновь закурить – не хотелось прибегать к ухищрениям, чтобы скрыть эту привычку от матери (раз уж он теперь жил дома), – и только если ему случалось выпить, стрелял сигареты или взрывал косяки с друзьями. Окончательно к этой привычке он вернулся два месяца назад, когда во время очередной прогулки зашел в магазинчик за какао; человек перед ним купил поштучно три сигареты, заплатил и с таким самодовольным видом забрал их с прилавка, что Кришан поневоле задался вопросом: что мешает мне сделать так же? Когда подошла его очередь, он купил одну сигарету и коробок спичек, убрал сигарету в нагрудный карман рубашки, по пути то и дело доставал ее, подносил к носу и жадно вдыхал аромат табака. Присев на корточки на углу пустынного переулка, чиркнул спичкой, осторожно поднес пламя к кончику сигареты, наслаждаясь каждым движением – тем, как щелчком указательного пальца стряхивал пепел с сигареты, как неспешно подносил ее к губам, медленно затягивался, слушая, как горит бумага, выдыхал дым и смотрел, как он тает в воздухе. И в каждую следующую прогулку он на полпути выкуривал сигарету, вскоре покупал уже не одну, а две: одну чтобы выкурить сразу, другую перед сном, аккуратно нес дополнительную сигарету в кармане рубашки, прикладывая все усилия к тому, чтобы она не испачкалась и не помялась, а перед сном выходил на балкон – в доме уже все спали, – молча курил и глядел на звезды. В последующие недели число выкуренных сигарет стремительно увеличивалось, и вскоре он уже покупал пачку, а не поштучно, а спички сменил на зажигалку. Курение стало для него своего рода времяпрепровождением, ритуалом, которого он ждал с нетерпением, оно примиряло его с настоящим, даже когда он не курил: ведь следом за настоящим наступит время получше. В отличие от перспективы сходить куда-нибудь вечерком, порождавшей чаяния и надежды, в конечном счете оказывавшиеся иллюзорными, удовольствие от выкуренной сигареты, пусть скромное, было осязаемым, настоящим, равным себе, оно не давало ложных обещаний, и Кришан сознавал, что вправе рассчитывать на него, пока у него не закончатся сигареты. По вечерам он по-прежнему ходил развлекаться, пытался заводить новые знакомства, но курение помогало ему принять, что жизнь такая, какая есть, помогало открыть для себя настоящее, делало настоящее обширнее и терпимее, так что, даже если ни одна из его надежд на вечер не оправдывалась, он, возвращаясь домой, всегда утешался мыслью о том, что последняя сигарета перед сном никуда от него не денется.

Кришан поднял глаза и заметил, что подошел к одному из своих излюбленных мест для курения – он выбрал его, потому что здесь можно было посидеть у моря, скрывшись от глаз пешеходов. Кришан повернул направо, поднялся по травянистому косогору к железнодорожному полотну, остановился, чтобы убедиться, что поезд не идет – в новостях, что ни месяц, сообщали о том, как поезд в очередной раз сбил пешехода или велосипедиста, – и перешел через рельсы. Спустился к узкой полоске камней, образовывавшей границу между сушей и морем, отыскал относительно незамусоренный пятачок, достал сигареты, зажигалку и устроился на камнях. Поодаль, по правую руку, сидела юная парочка, тела их не соприкасались, но головы клонились друг к другу, точно парочка секретничала; слева, вдали, на камнях возле самой воды, маячили рыбаки в лохмотьях, то показывались, то исчезали в густых облаках водяной пыли. Кришан повернулся, взглянул на серебристо-серое море, невозмутимо простиравшееся перед ним, на золотисто-серое небо в лучах закатного солнца, балдахином зависшего над горизонтом. Достал из пачки сигарету, медленно покрутил в пальцах, точно дивясь ее хрупкости, отвернулся от моря, согнулся, прикрывая огонек зажигалки от ветра, закурил и сделал первую долгую затяжку. Он старательно устремлял помыслы к Рани, к неожиданной и немного нелепой природе ее кончины, к поразительно механическому тону, каким ее дочь рассказывала по телефону о случившемся, но поймал себя на том, что по какой-то причине думает не столько о Рани или ее дочери, сколько об увиденном в замочную скважину бабкиной двери, о бабке, которая, сама того не ведая, так беззащитно уснула. Трудно сказать, отчего это зрелище задело его за живое, ведь были и более насущные темы для размышлений – но, глядя сейчас на воду, простиравшуюся от камней возле его ног, скользя взглядом по колышущейся серой поверхности, он мог думать лишь об уязвимости, которую излучала спящая бабка, уязвимости в общем-то очевидной, но которая тем не менее застала его врасплох, точно все это время он не замечал ее реального состояния или сам был причастен к тому, чтобы его утаить.

Разумеется, бабка задолго до его рождения уже тяготела к затворничеству, но событие, побудившее Кришана осознать неизбежную траекторию ее образа жизни – он это запомнил, – событие, наглядно показавшее ему, что бабка не вечна, приключилось, когда ему было лет двенадцать-тринадцать; бабке в ту пору было лет семьдесят. В тот день она работала в саду – так она рассказывала им впоследствии, – выпалывала сорняки в углу, где рассчитывала посадить горькую тыкву. Работа не то чтобы трудная, но, поднимаясь потом по лестнице, бабка почувствовала, что задыхается; она пошла к себе, села в кресло, но одышка усилилась, вскоре бабку пробрала дрожь, исходившая, казалось, из самой груди. Бабку немедля отвезли в больницу, сразу же сделали ряд анализов, и выяснилось, что у нее закупорена артерия рядом с сердцем. То есть, строго говоря, это был не инфаркт и не инсульт, заключили врачи, но есть угроза обоих, и желательно сделать так называемое коронарное шунтирование, в ходе этой операции бабке вырежут вену, которая идет на правой ноге от щиколотки к икре, и заменят ею больную артерию близ сердца. Из последующих дней Кришану больше всего запомнилось собственное изумление оттого, что бабка так легко смирилась с происходящим, так охотно вверила свой организм окружавшим ее врачам и медсестрам. Вернувшись домой – после операции ее две недели продержали в больнице под наблюдением врачей – явно выздоровевшая и польщенная щедро оказанным ей вниманием, она ничем не выдавала, что события прошедшего месяца стали для нее чем-то большим, нежели краткий, приятно-бодрящий перерыв в обыденном существовании. С нескрываемым удовольствием бабка делилась со всеми родственниками, навещавшими ее в последующие дни, впечатлениями о случившемся, начиная с одышки и дрожи и до выписки три недели спустя, подробно отчитывалась о качестве больничных блюд, которыми ее кормили, под конец приподнимала сари и демонстрировала шрам на правой ноге, точно в доказательство, что все описанные ею события действительно произошли и она ничего не выдумала на потеху слушателям.

В ту пору Кришан вечерами приходил к бабке в комнату поболтать перед сном и теперь вспоминал – со дня операции проходили недели, затем и месяцы, – что волнение и тревога в конце концов растворились в повседневных заботах, но во время его вечерних визитов аппамма все чаще говорила о своем здоровье. До известной степени она всегда говорила о своем здоровье, но теперь каждый разговор с нею неизменно сводился к этой теме. Кришан заходил к ней в комнату, аппамма выключала свет – около девяти, по окончании последней телепередачи, которые она обычно смотрела, – он укладывался в темноте рядом с бабкой и слушал, как она рассуждает о том, сколько она сегодня для моциона ходила по коридору и что она до сих пор сама стирает и готовит, а следовательно, крепче многих своих ровесниц, и как медработники при первой встрече неизменно дивились, когда она называла свой возраст, и как один повторял: вы выглядите гораздо моложе других семидесятилетних. Время от времени Кришан вставлял слово – либо для того, чтобы показать бабке, что он слушает, либо если ей требовалось подтверждение или согласие с чем-то сказанным ею, но чаще всего он молчал, почуяв в манере ее рассказа нечто такое, отчего не решался переменить тему или перебить бабку, своего рода исповедальность в ее голосе и комнате, словно бы то, чем бабка делилась с ним, она никому другому и не открыла бы, некий страх или тревогу: напрямую она нипочем бы в них не призналась, но когда они лежали рядышком в темноте, не видя лица друг друга, Кришан чувствовал их в ее теле. В слова этот страх и тревогу бабка облекала крайне редко и далеко не сразу, лишь установив, к своему удовольствию, что она здорова, как прежде, хоть ей и понадобилась операция – бабка ее считала всего лишь мерой предосторожности. В такие минуты бабка понижала голос, точно намеревалась сообщить мимоходом сущий пустяк, и заявляла, что, пока она в состоянии себя обслужить, все у нее в порядке, единственное, чего ей не хочется, – стать беспомощной, неспособной самостоятельно ходить, одеваться, мыться, оказаться прикованной к кровати, превратиться в помеху и обузу для прочих. Поначалу Кришан отмалчивался, не зная, как отвечать на такие признания, но, обвыкнувшись с ними, научился говорить бабке, что она неправа, никому она не будет ни помехой, ни обузой, что он уж точно будет ухаживать за ней с радостью, а не просто из чувства долга. Она ценила такие ответы, но оставляла без внимания, предпочитая сосредоточиться на том, что она, быть может, никогда и не станет беспомощной, обездвиженной, прикованной к кровати, всегда сумеет о себе позаботиться, а следовательно, ей никогда не придется беспокоиться о том, что она кого-то обременит.