реклама
Бургер менюБургер меню

Антония Байетт – Обладать (страница 39)

18

Глава 10

Переписка

Уважаемая мисс Ла Мотт,

прочёл Ваше письмо и никак не решу, радоваться или огорчаться. Главное в нём – «если Вам будет угодно продолжить переписку»: рад этому позволению куда больше, чем огорчён Вашим желанием – а для меня оно закон – уклониться от встречи. Ещё Вы посылаете мне стихотворение и справедливо замечаете, что стихи сто́ят всех тартинок с огурцом на свете. Стоят, стоят – тем более Ваши стихи, – но до чего, однако, доходит извращённость поэтического воображения, что оно желает вкушать воображаемые тартинки с огурцом и, поскольку таких решительно не найти, претворяет их в своего рода английскую манну: о безупречно правильные зелёные кружочки! о изысканно тонкая обсыпь соли! о бледное свежее масло! и конечно же – о мягкие крошки и золотистая корочка свежевыпеченного хлеба! И так во всём: неугомонная фантазия выискивает идеальное даже в том предмете, который можно в порыве жадности, пусть и упорно обуздываемой, схватить и проглотить наяву.

Но знайте, что всякие тартинки – и воображаемые, и въявь снедаемые – я с радостью променяю на Ваше восхитительное стихотворение, в котором, по Вашим словам, сквозит свирепость, в самом деле свойственная повадкам пауков, как свидетельствуют недавние наблюдения. Отчего бы Вам не применить эту метафору – приманка, уловление в сеть – к искусству? Я читал и другие Ваши стихи из жизни насекомых, читал и восторгался: как умеете Вы сочетать в них блеск и хрупкость этих летучих – или ползучих – созданий с некоторыми свойствами тех различимых под микроскопом существ, что постоянно кусают, грызут, пожирают друг друга! Не всякий поэт отважится во всей истинности изобразить обычаи пчелиной матки – или осы – или муравья, – какими эти обычаи видятся нам, а не предкам нашим, веками полагавшим, будто предмет почитания и служения у каждого роя или муравейника – начальствующий самец. Вы, как мне кажется, не разделяете общего женщинам – и, похоже, не только женщинам – отвращения к этим формам жизни.

Я и сам обдумываю замысел поэмы из жизни насекомых. Не лирического стихотворения, подобного Вашему, а драматического монолога – такого, как уже написанные мною монологи Месмера, Александра Селькирка, Шатковера; не знаю, читали ли Вы эти поэмы, а если нет, я с удовольствием Вам их пришлю. Мне не составляет труда проникнуть в сознание воображённой личности, воссоздать его, в некотором смысле снова вдохнуть в него жизнь, возвращать из небытия людей былых веков во всей их цельности, со всеми волосами, зубами, ногтями, со всеми их мисками, скамьями, бурдюками, церквами, храмами, синагогами, с непрестанным плетением мысли – работой мозга, чудесного органа, заключённого в черепную коробку, выплетающего свои узоры, перетолковывающего все картины, познания, верования на свой особый лад. Важно, по-моему, чтобы эти мои чужие жизни относились к самым разным эпохам и протекали в самых разных краях – во всех краях, до каких только способно дотянуться невсесильное моё воображение. Ну а сам я – джентльмен XIX века, живущий в самом центре дымного Лондона, и отличает этого джентльмена желание разведать, сколь далеко раскинулся простор впереди, вокруг и позади его размываемого временем дозорного холма – а лучше сказать, кочки, – притом что сам джентльмен кем был, тем и остаётся: всё та же украшенная бакенбардами физиономия, те же книжные полки, заставленные томами Платона и Фейербаха, св. Августина и Джона Стюарта Милля.

Я, однако, заболтался и даже не назвал Вам предмета своей поэмы о насекомых. Им станет короткая, удивительная и в целом трагическая жизнь голландца Сваммердама, создателя оптического стекла, благодаря которому нам открылись необъятные просторы и неутихающее буйство в бесконечно малом – так Галилей, устремив зрительную трубу к планетам и небесным телам ещё большей удалённости, следил их величавое течение в бесконечно огромном. Знакома ли Вам жизнь Сваммердама? Не угодно ли, я пришлю Вам свой рассказ о ней, когда он наконец напишется? И если он выйдет недурен? (Выйдет, я знаю: в ней такое обилие мелких обстоятельств и фактов, которые способны расшевелить мысль. «Чью мысль? – спросите Вы. – Вашу или его?» Сказать по совести, не знаю. Сваммердам изобретал удивительные крохотные инструменты, чтобы проникать пристальным взглядом в самое существо насекомых, орудия эти производились из тонких обрезков слоновой кости, материала не столь грубого и вредоносного, как твёрдый металл. Сваммердам создавал лилипутские иглы в те годы, когда о Лилипутии никто ещё ведать не ведал, – сказочные иглы. А мой материал – всего лишь слова. И мёртвая шелуха чужих слов. Но у меня получится. Можете пока не верить, там увидите.)

Стало быть, Вы говорите, что я могу получить рассуждения о Присносущем Нет – или о Шлейермахеровом Покрове Иллюзии – или о райском млеке – или о чём только пожелаю? Вот изобилие! Глаза разбегаются. Присносущее Нет, пожалуй, не по мне; лучше я и впредь буду пребывать в надежде вкусить прохладные зелёные кружочки – с райским млеком и капелькой чая. И не иллюзий жду я от Вас, но искренности. Поэтому – не расскажете ли ещё что-нибудь о задуманной Вами поэме про фею? Если о ней можно рассказывать, не рискуя спугнуть мысль. Порой такие рассказы – и письма – помогают делу, порой они не во благовремение, и, если Вы предпочтёте не продолжать этот разговор, я пойму. И всё же смею надеяться, что Вы удостоите ответом тот вздор, который я здесь нагородил – и который, смею надеяться, не прогневает особу, которую, смею надеяться, мне ещё доведётся узнать покороче.

Искренне Ваш,

Уважаемый мистер Падуб,

я краснею от одной мысли, что мои чувства, которые легко могли представиться Вам стыдливостью или даже недружелюбием, побудили Вас одарить меня щедрой, искрящейся россыпью тонких замечаний и разнообразных сведений. Благодарю Вас. Если все, кому я отказываю в такой малости, как овощное блюдо, станут устраивать мне пир разума, то я останусь при своём мнении касательно тартинок с огурцом до скончания века. Только вот мало кто, получив отказ, тревожит меня повторной просьбой. Да оно, по правде сказать, и к лучшему: жизнь наша протекает в тишине и покое; мы две одинокие женщины, живём своими нехитрыми домашними заботами, день за день. Одни и те же славные и неизменные занятия, очерченная известным пределом свобода – доставшаяся нам благодаря нашей совершенной заурядности: Вы, с Вашим тонким вкусом, в ней ещё убедитесь – что-что, а это я говорю не шутя. Мы никуда не выезжаем, никого у себя не принимаем, и наше с Вами знакомство состоялось лишь потому, что Крэбб Робинсон был другом моего отца, – чьим только другом он не был! Я не нашла в себе сил отвергнуть приглашение, освящённое этим именем, но приняла его с неохотой, ибо в обществе не бываю. «Леди упорно твердит своё[66]. Это неспроста», – скажете Вы, но леди так прониклась картиной блаженства в виде зелёных кружочков, что ей на миг захотелось набраться решимости и дать Вам более удовлетворительный ответ. Только как бы об этом не пожалеть – и ведь придётся-таки пожалеть: не только мне, но и Вам.

Я несказанно польщена Вашим добрым отзывом о моём стихотворении. Не знаю, что и ответить на Ваш вопрос о приманке и уловлении в сеть как свойствах искусства; они свойства разве что искусства Ариахны – и, если взглянуть шире, вообще всяких изделий женской работы, наделённых лишь блеском и хрупкостью, – но уж никак не Ваших великих творений. Меня потрясло, что Вы допускаете саму мысль, будто я не читала Вашу поэму о Месмере – или о Селькирке на этом его страшном острове, один на один с беспощадным солнцем и словно не внемлющим Богом – или ту, о Соседе Шатковере с его религиозными исканиями или отступничествами. Мне бы сказать «не читала» – и я удостоилась бы получить их из рук самого автора, но нам надлежит быть правдивыми – не только в крупном, но и в мелочах, – а это не мелочь. Надобно Вам знать, что у нас дома на полке плотным строем стоят все Ваши книги, что в этом маленьком доме их открывают и обсуждают не реже, чем в большом мире за его стенами. Надобно также Вам знать… Впрочем, надобно ли? Ловко ли говорить это Вам, человеку, с которым я едва знакома? Но кому, если не Вам? И не сама ли я лишь сейчас написала, что нам надлежит быть правдивыми? – а это правда из числа первостатейных. Словом, надобно Вам знать – соберусь с духом и признаюсь, – что Ваша великая поэма «Рагнарёк» обернулась для моих безыскусных религиозных верований таким тяжким испытанием, какого мне больше не выпадало и дай-то Бог не выпадет. Нападок на христианство в Вашей поэме нет никаких – памятуя о том, что прилично поэзии, Вы его даже не называете, – притом в своих произведениях Вы нигде не говорите своим голосом, не высказываете свои чувства напрямик. (Что вызывает у Вас сомнения, угадывается без труда: создатель образов Шатковера, Лазаря, еретика Пелагия* отлично осведомлен о самых изощрённых и пытливых вопросах касательно оснований нашей веры, непрестанно подвергающихся сегодня строжайшему разбору – в этом он умудрён яко змий. Вам знакомы «извивы и оплёты» критической философии, как отзывается Ваш Августин об учении Пелагия – к которому я неравнодушна, ибо разве он не был бретонец, как отчасти и я? Разве не желал он, чтобы грешники и грешницы сделались благороднее и свободнее?) Но я чересчур уж отдалилась от «Рагнарёка» с его языческим Судным днём, языческим пониманием тайны Воскресения, нового неба и новой земли[67]. Вы как будто бы говорите: «Истории, подобные этой, рассказывались прежде, рассказываются теперь; различие лишь в том, что прежде в них подчёркивалось одно, теперь другое». Или даже так: «Люди различают в настоящем и будущем то, что им хочется видеть, а не то, что промыслом Божиим, волею свыше Есть и Будет». Под Вашим пером, силою Вашего воображения Священное Писание выходит просто ещё одной повестью о чудесах. Я путаюсь. Больше об этом ни строчки. Если мои слова показались Вам невразумительными, простите. Меня обуяли сомнения, я поддалась им, и они не покидали меня все эти годы. И довольно об этом.