Антония Байетт – Чудеса и фантазии (страница 88)
Из недели в неделю, из стирки в стирку носильные вещи маячили перед глазами. Словно души, очистившиеся через кровь Агнца, они сделались нашими сопутствующими ангелами, напоминая о себе едва различимым благоуханием и шелестом крыл. В восемнадцатом веке стирали, кажется, раза два или три в год. В наше же время, хотя механических помощников еще не изобрели, все были просто помешаны на чистоте и опрятности. Ни на день не прерываясь, мы кипятили, толкли, хлопотали – и ощущали воочию, как присутствует вокруг нас белый сонм. Во дворе они плясали на ветру: простирали напрасные руки, показывали пустоту надутых юбок, извивались, сплетались друг с другом, как огромные черви. В доме, на кухне, с бельевой рамы, поднятой шкивом к потолку, они свисали будто одетые в саван повешенные. До и после глажения они лежали, аккуратно сложенные, с брыжами и оборками, напоминая надгробные изваяния мальчиков-певчих. Когда в четверг по ним проходились утюгом, они корчились, морщились, ежились. Огромные, бесформенные нижние юбки моей двоюродной бабушки были из вискозы, переливчато сиявшей всеми цветами радуги – от жженой охры до изголуба-серого, от красной меди до аквамарина. Под слишком жарким утюгом вискоза плавилась, получались струпья, на месте которых потом образовывались прорешки, так что вещь загублена навсегда. В утюг насыпали горячие угли из плиты. Утюг тяжелый, к тому же надо было следить, чтоб к его подошве не пристал кусочек сажи, иначе одежда осуждалась на повторную стирку. Уголья внутри утюга тлели, мигали, постреливали. В кухне висел запах паленого – болезненно-бурый запах, который казался насмешкой над золотистым духом булочек и печенья.
Эта работа была нелегка, но без работы не было жизни. Работа сплеталась с нашим дыханием, сном, трапезой, подобно тому как рукава рубашек во время стирки сплетались недружно с ленточками ночных сорочек и праздничными поясами. В старости моя мать часто сидела рядом с двухкамерной стиральной машиной, механическим исчадием всех этих первобытных сосудов и снарядов для стирки, и все теми же деревянными щипцами перекладывала свое нижнее белье и наволочки из стирки в полоскание и отжим. Она походила на сердитую чайку, у нее были легкие птичьи кости и набухшие суставы. Потом ей подарили новую машину с оконцем-иллюминатором: пусть старушка стирает и сушит понемногу раз в два-три дня, глядишь и утешится. Мать очень расстроилась, испытала настоящее потрясение. Сказала, что без чистой недели будет чувствовать себя грязной –
Этот этюд о чистоте, немного зловещий, вызвал у студийцев не больше восторга, чем предшественник. Список беспощадных замечаний пополнился словом «вычурно». Джек Смоллет наблюдал в задумчивости, и уже не впервые, как в подобных семинарах вроде бы взрослые люди оказываются ввергнуты в состояние детской вражды. Попав под власть группового инстинкта, сбиваются в стайки, выбирают себе кого-нибудь жертвой… Вот и теперь все они наперебой добивались внимания руководителя, и выказывание малейшего особого расположения не ускользало от ревнивых взглядов. Цецилию Фокс начали воспринимать как «протеже Смоллета». С ней и раньше-то в кофейных перерывах почти не разговаривали, а теперь, когда симпатия Джека стала очевидной, стали нарочито держаться от нее на расстоянии, обдавать холодком.
Джек понял, как ему надо – точнее, как
Он попытался держаться беспристрастно. В перерыве после обсуждения «Чистой недели» не стал подсаживаться к Цецилии Фокс – так будет лучше, – а завел разговор с Бобби Маклемехом и Роузи О’Колесси. В Джеке вновь проснулась неподкупная писательская совесть, и она подсказывала ему: Бобби Маклемех не написал ни единой стоящей строчки. Что-то не так во всем этом спотыкающемся ритме, непроизвольном перепеве других писателей, пустом стуке клавиши в том месте, где должна звучать нота. Однако же Бобби Маклемех небезынтересен для Джека, небезынтересна его, маклемеховская, смесь страха и бодрячества, его невянущий интерес к подробностям собственного каждодневного существования, – в конце концов, литературы без этого не бывает.
Маклемех обмолвился, что на днях отправил кое-что на конкурс, который литературное приложение к одной воскресной газете проводит для начинающих авторов. Победителя ждет солидная премия – две тысячи фунтов, публикация в приложении и внимание со стороны издателей в будущем. По мнению Бобби, его шансы на успех были весьма высоки. «Давно собираюсь получить „писательские права“, ездить без инструктора, так сказать», – заявил он. Джек Смоллет понимающе ухмыльнулся и кивнул.
Вернувшись домой, Джек перепечатал «Как мы начищали кухонную плиту», «Чистую неделю» – и отослал на конкурс. По правилам не положено было подписывать произведения настоящим именем. Для Цецилии Фокс Джек выбрал псевдоним Джейн Герберт: Джейн Остин плюс Джордж Герберт. В должный срок пришел ответ – какой не мог не прийти. Это была судьба. Цецилия Фокс победила в конкурсе. Ей предстояло связаться с газетой, обсудить время награждения, публикацию, интервью.
Как-то Цецилия Фокс воспримет эту новость? Хотя Джека уже очень увлек образ Цецилии, у него было чувство, что по-настоящему он с ней не знаком. Он часто грезил о ней: аккуратная прическа, шея, прикрытая шарфом, хрупкая пергаментная кожа в паутинке морщин; она в его фургончике – сидит в углу, смотрит изучающе из своих впадин-глазниц, смотрит и вершит суд: отчего Джек изменил призванию, остался недоучкой?.. Он знал, что сам создал, сам заставил появиться эту музу-мучительницу. В действительности Цецилия Фокс – почтенная английская леди, пописывает себе на досуге… Очень возможно, что действия Джека она сочтет непозволительными. На занятия она ходила исправно, но отнюдь не затем, чтобы отдать себя на суд семинара или его руководителя. Она судила сама. Джек знал это, чувствовал.
Награда, которую он, как бы это сказать, для нее устроил, – искупительный дар. Он отчаянно желал видеть ее довольной, счастливой, желал, чтобы она удостоила его доверия.
Джек выписал адрес на бумажку, уселся на свой мотоцикл и впервые отправился к Цецилии Фокс. Проживала она в довольно респектабельном пригородном районе, на Примроуз-лейн. Дома здесь – в основном на две семьи, в позднем викторианском стиле – имели вид стесненный, отчасти потому, что были сложены из слишком крупного розоватого камня и заключали какую-то неправильность в своих пропорциях. Окна, в основном с раздвижными створками, помещены в черные рамы. Окна Цецилии затянуты тяжелыми кружевными шторами. «Не подсиненные, а кремово-белые», – отметил Джек, отворяя калитку. Он также отметил, что кусты роз в садике перед домом аккуратно обрезаны, а ступеньки натерты цветным «камушком». Дверь, как и рамы на окнах, была покрашена в черный цвет, но уже облупилась. Кнопка звонка сидела глубоко в латунном корпусе. Джек позвонил. Тишина. Еще раз. Опять тишина.
Джек был весь в предвкушении этой сцены: он достает из кармана куртки письмо, лицо Цецилии меняется, но вот как именно, он еще не представлял. Цецилия ведь туга на ухо… Другая калитка, из переулка, тоже открыта. Джек вошел в нее и, миновав мусорные баки, очутился за домом, в садике с крошечным газоном и растрепанными кустами буддлеи. Была еще поворотная сушилка для белья, но на ней ничего не висело. К задней двери вели несколько ступенек с белой обводкой. Он постучался. Тишина. Надавил ручку – дверь сама отворилась внутрь. Стоя на пороге, он позвал: