Антоний Оссендовский – Перуново урочище (страница 10)
— О… о… о… о…
И далекое эхо откликалось из-за речки:
— О… о…
Не успел Барсов добежать, как из кустов появился охотник и, перейдя дорогу, вышел в чащу.
Гулко грянул выстрел, и раскатились по чаще торопливые отголоски, звонкие и пугливые.
Крик сразу оборвался и замолкла трясина.
Барсов раздвинул куст в остолбенел.
Он узнал Петра Семеновича.
Корольков держал в руке дымящееся ружье и холодными глазами смотрел на трясину.
В нескольких шагах на бурой земле виднелось лишь окровавленное лицо монаха и белела рука, судорожно впившаяся в кочку.
Зыбун делал свое и тихо засасывал неподвижное тело, гордо и победно радуясь в своем безмолвии, словно совершая таинственный обряд.
Скоро все исчезло, и на поверхности торфяника осталось лишь большое черное пятно с выступившей на нем ржавой водой, где, глухо булькая, лопались пузыри.
Корольков повернулся и взглянул на инженера.
На одно неуловимо короткое мгновение глаза их с жутким любопытством встретились, но тотчас же разбежались.
— Петр Семенович, — проговорил после долгого и мучительного молчания Барсов, — я ничего не знаю, но я всегда могу сказать, что мы с вами были сегодня весь день на охоте…
— Благодарю вас… — шепнул Корольков. — Зыбун не выдаст, а суд был правый…
Сказав его, он, не оглядываясь, быстро пошел к мосту.
Барсов долго стоял на краю трясины; видел, как тонула она в опускающейся ночной темноте, и слушал.
Ветер утих, и только встревоженные верхушки леса чуть слышно роптали, да изредка шуршали, падая, последние мертвые листья.
Инженер вышел из кустов.
Вдали блестели огни на прииске, а выше уже загорались звезды.
Тишина наплывала отовсюду неторопливыми волнами, и не хотелось верить, что здесь прошла смерть и утолила ненависть и страсть своим холодным дыханием.
Откликнулась каким-то жадным, жутко-понятным голосом потонувшая в темноте трясина и умолкла, словно притаилась, дрожа от беззвучного, коварного смеха.
В ГИБЛЫХ МЕСТАХ
От небольшого озера Орона, вокруг которого, да и дальше, вниз по Витиму, разбросаны золотые прииски, где работают старатели, идет широкая «езжалая» тропа до самого Байкала. Кто поддерживает эту тропу, кто выкорчевывает выпирающие иногда из-под рыхлой целины черные, скрюченные коряги, кто настилает гати на топь около Сулата — неизвестно; всякий, однако, старается расширить и очистить дорогу.
Тропа вьется змеей по прихотливо цепляющимся друг за друга долинкам и оврагам в диком и пустынном Муйском хребте. Только поздней осенью можно было видеть на ней большие толпы приисковых рабочих, подвигающихся к Иркутску, в Баргузин или Туркинское на зимовье. Летом же тропа зарастает высокой, сочной травой, и в ней, утопая по пояс, бредет разве лишь какой-нибудь неизвестный бродяжка-беглый, сторожко оглядывая местность и надрубая на березах и елях маленькие крестики — «приметы»…
Порой слышится звонкий стук копыт на гальке горных речек, и рядом с лошадью виднеется смелый купец-спиртонос, отчаянная, отпетая голова, не тужащая о том, что за ним охотится исправник…
Была осень. Среди черных елей пестрели нарядные березы и рябины, а их желтые и красные листья, тихо шурша, падали на землю и пугали зайцев и бурундуков, тревожно прячущихся в густых зарослях ольхи.
На полянке, в стороне от тропы, недалеко от верховий Баргузина стояла большая, просторная изба, окруженная крепким частоколом.
На ярком солнце насупившиеся, мохнатые ели казались сизыми, а на влажных от утренней холодной росы листьях березы играли подвижные блики, то разбрызгивая вокруг сотни коротких острых лучей, то скользя вглубь тайги.
Солнце уже не грело, как будто бы истощив весь свой жар, и лишь светило, медленно остывая…
По тропе шел пожилой человек с бледным, помятым лицом и робкими, загадочно смотрящими глазами. На спине у него висел тяжелый, туго набитый полотняный мешок и болталась дулом вниз берданка. Большой белый пес, понурив голову, уныло бежал впереди, тревожно оглядываясь на хозяина.
— Потерпи малость, Шайтанка! — утешал охотник. — Завтра к утру до Слюдяной дойдем. Там и отдохнем…
Всякий забайкалец, бывший на Витиме и в Бодайбо, сразу бы узнал в идущем Антона Мезгиря. Знали его не только во всем Забайкалье, но и в Иркутске лет десять подряд.
Антон был из ссыльных, и по одному из манифестов давно уже мог вернуться себе на Урал. Однако, он этого сразу не сделал и с той поры блуждал от Байкала до Олекмы, томясь и грустя.
— Стыдно было из «кичи»[7] да ссылки нищим домой ворочаться, — оправдывался он, — корить бы всякий стал да смеяться. Капитал хочу заработать — тогда и ворочусь. На богатого никто зря лаять не посмеет.
И Мезгирь с того времени «делал капитал».
Он нанялся на прииск одной золотопромышленной компании и оказался «фартливым»[8]. Золото давалось ему; все его шурфы были богатые, и на «зыбке»[9] Антона всегда можно было найти буровато-желтый тяжелый песок. Никто за все лето не находил больше самородков, чем робкий и молчаливый Мезгирь. Зарабатывал он хорошо, жил смирно, не пил и на прииске не играл в карты. Его наперебой звали к себе разведчики для «фарту» и охотно принимали в артели старые, опытные старатели.
При осеннем расчете Антон всегда получал много засаленных, выцветших бумажек и, бережно запрятывая их за подкладку шапки, трогательно прощался с управляющим прииска и товарищами.
— Прощайте! — говорил он тихим, неуверенным голосом. — Больше уж не приду! В свою сторону подамся…
Но этим словам никто не верил, и меньше всех сам Антон Мезгирь.
В этом был ужас жизни Антона. Десять лет он с непонятной, стихийной страстью рвался домой; его утомленное пережитыми муками воображение рисовало заманчивые, полные спокойствия и счастья картины его новой жизни на родине. И по-прежнему он блуждал в Забайкалье.
Когда в первый раз Мезгирь пробирался к Иркутску, робко улыбаясь и спеша домой, ему пришлось зайти на ночевку к Савелию Теплыху, держащему на своей заимке около тропы постоялый двор. Обойти его нельзя было. До соседнего села оставалось верст сорок, и сгущались уже сумерки, падающие колышущейся завесой на призрачно белеющие вдали снежные зубцы Хабар-Дагана.
Молодой, безусый Савелий неотступно ходил за Мезги-рем и пристально глядел на него своими белесыми, немигающими глазами.
Когда совсем стемнело и все постояльцы были в избе, Савелий, ни к кому не обращаясь, сказал своим мягким, вкрадчивым голосом:
— Сыграем в «святцы»[10]…
И своими бесцветными глазами он властно скользнул по лицу Антона..
Мезгирь оставил Теплыху весь свой заработок и, выйдя на двор, повесился на ремне, привязав его к стропилам сарая.
Из петли его, однако, вынули…
Мезгирь с трудом добрался до Туркинского и здесь умер бы от стужи и голода, если бы не встретившаяся ему партия промысловых охотников. К ним пристал Антон и скоро пристрастился к промыслу.
С того времени каждый год поздней осенью Мезгирь старался навсегда уйти из Забайкалья, но, проходя мимо постоялого двора Савелия, вдруг различал в шуме тайги мягкий, но повелительный голос:
«Сыграем в „святцы“…»
Неведомая, могучая сила гнала Антона в избу Теплыха, где он проигрывал все, кроме Шайтана и ружья, и потом, молча, с глухим, безбрежным отчаянием в груди, уходил на всю зиму промышлять козу, сохатого и медведя. Весной же опять возвращался на прииски и упорно работал до осени, до нового проигрыша, до нового горя.
Мезгирь знал, что ему не вырваться из властных рук Теплыха: он презирал и ненавидел себя, стыдился людей, боясь их насмешек, но втайне робко ожидал чего-то, что должно спасти его и довести до страстно желанной цели.
Так было и теперь. Дойдя до узенькой, едва заметной дорожки, вьющейся в высокой траве, Мезгирь, быстро и не оглядываясь, прошел мимо, беззаботно посматривая на косяк запоздавших журавлей, черной рвущейся ниткой висящих под облаками.
Вдруг Антон остановился. В глазах его метнулся ужас и отчаяние. Он еще больше сгорбился и опустился, потом свистом подозвал собаку и, повернувшись, покорно зашагал в сторону заимки Теплыха.
Широкая просторная изба была битком набита народом. Приисковые старатели, спиртоносы, шулера, гулящие женщины, поджидавшие здесь осенние партии рабочих, мелкие торгаши сидели за длинными столами, пили и ели, громко крича и смеясь.
Какой-то молодой охотник в щегольской черной рубахе, подпоясанной серебряным позументом, развалился на лавке и, чокаясь с Савелием, громко рассказывал:
— Иду это я по Соборной площади в Иркутском… Ну, понятно, винтовка на плече, как водится, азям и сапоги охотницкие. Шасть ко мне немец и зачинает чего-то лопотать. Насилу понял его…
Парень одним залпом выпил стакан пива и, хлопая Савелия по плечу, продолжал:
— Ладно, что понял! Дело сходное, сварганить можно.
На Хабар-Дагане, вишь ты, тур[11] объявился. Немец хочет изловить тура живьем. Охотников вызывал, тыщу за него объявил. Вот я и пошел… У тебя, Савелий Власыч, неделю погуляю, да и подамся на Бурятский Белок, потому беспременно тур туда утек… глухое место там…
Мезгирь внимательно слушал рассказ охотника, бережно укладывая на широкой лавке свой мешок и ружье и скармливая Шайтану остатки хлеба и солонины.
В углу у окна уже щелкали карты и слышались крики: