Антонина Коптяева – Фарт (страница 39)
— Заканчиваем на фабрике установку второй чаши Бильдона. Хотите взглянуть?
— Можно, — согласился Потатуев.
В здании фабрики он долго наблюдал, как в чаше с глухим гулом кружились тяжелые жернова-бегуны. Мутная вода так и вскипала под ними, струилась внизу по решеткам промывальных шлюзов. Две завальщицы в красных платках, запорошенных седой пылью, подбирали лопатами руду и сбрасывали ее в чашу.
В смежном отделении постукивал мотор, гудели в топке дрова, и мерно шлепала о шкив сшивка приводного ремня.
Выйдя из помещения, Потатуев посмотрел наверх, где бегали вагонетки бремсберга от штольни к фабрике и обратно.
— Быстро вы все это оборудовали, — обратился он к инженеру, и в голосе его прозвучало невольное уважение.
— Поднимемся туда! — предложил инженер.
Потатуев взглянул на крутой склон горы, но кивнул утвердительно: работы Лебединого рудника его очень интересовали.
Два штрека, северный и южный, были пробиты от восстающего шурфа метров на сто. Новичок в горном деле, увидев, что они пройдены без крепления, ощутил бы робость. Конечно, порфиры — крепкая порода, но кто знает, может быть, где-нибудь вверху уже подтаяла трещина, заполненная льдом, и вдруг тяжелая глыба обрушится со сводчатого потолка после сотрясения от очередного взрыва. Потатуев не был таким новичком, к порфирам относился далее с уважением и поэтому озирался со спокойным любопытством.
Забойщики подчищали отпаленную породу, подтаскивали тяжелую тушку перфоратора; длинные кишки шлангов, наполненные сжатым воздухом, волочились следом.
Перфоратор неистово затрещал в напряженных руках бурильщика, выбрасывая из скважины мучнистую пыль. Потатуев посмотрел на бурение, на широкую жилу золотоносной руды, темневшую в порфирах, побывал в другом, противоположном забое и направился обратно, оставив инженера в руднике.
— Сухо тут у вас, хорошо, — сказал он коротконогому большеголовому запальщику, стоявшему в дверях компрессорной камеры.
— В сплошной скале работаем, а сверху вечная мерзлота. — Запальщик поправил сумку с динамитными патронами, висевшую у него на поясе, широко улыбнулся. — Подумать страшно — вечная мерзлота. Навсегда, стало быть.
Потатуев достал новую пачку папирос, ногтем отодрал наклейку, угостил запальщика. Закурили.
— Зачем динамит на себе носишь, не боишься?
— Чего бояться?
— А как взорвешься?
Запальщик беспечно ухмыльнулся.
— Чтобы взорваться, надо стукнуть по нему либо уронить. Я с ним привык: запросто обращаюсь. На Сосновом прииске динамитный склад был далеко, так я патроны под подушкой держивал, чтобы не замерзали.
Потатуев покачал головой.
— Не у меня работаешь, я бы тебя взгрел. Все до поры до времени.
— Именно, — охотно подтвердил запальщик. — Я уже пуганый. Помните, в позапрошлом году взрыв на Куронахе? Ведь это я тогда был.
— Когда избушку разбросало? — оживленно спросил Потатуев.
— Вот-вот. Я тогда принес динамит, положил с краю на плиту: «Пускай, думаю, отогреется», — и пошел. Только приоткрыл дверь на улицу, а доска-то с динамитом возьми да перевернись. Как взгудело, всшумело, и ничего я больше не помнил. Очнулся метров за семь в стороне, в сугробе. Глянул — от избушки два-три венца осталось, кругом бревна раскиданы, дрова обгорелые дымятся…
— Дивились мы, как ты уцелел.
— Я и сам дивился. Только на лбу кожа была сорвана, видать, об дверь треснулся.
— Крепкий у тебя лоб, — пошутил Потатуев. — В другой раз так не повезет. Закажи заранее, чтобы похоронили в вечной мерзлоте, тогда до второго пришествия сохранишься, вроде березовского мамонта.
Он стал подниматься по лестнице, но запальщик задержал его:
— Вот давеча вы сказали: сухо у нас… И то — сухо, аж в горле пересохло! Одолжили бы десяточку на похмелку. За мной не пропадет, ей-бо. Два дня кряду пил, голова гудит.
Потатуев отвернул полу теплого полушубка, вытащил бумажник, поплевав на пальцы, отделил от пачки две пятирублевые бумажки.
— Пьешь?
— Наскрозь проспиртованный. Зато меня никакая болезнь не берет. И в воде не тону, но уж ежели в огонь — сразу вспыхну.
14
На всех проталинах прямо из-под снега поднимались завернутые в тончайший пух синие цветы. Сморщенные кулачки листьев показывались следом и разом развертывались, бледно-зеленые, также покрытые густым пушком.
Поляны синели цветами, а рядом лежали остатки зимних сугробов. Может быть, в расчете на холодное это соседство запасались цветы пуховой одеждой.
Утром Надежда хотела подняться на ближайшую гору, но всюду было столько воды, что она вернулась с полдороги. Принесенные ею подснежники стояли на столе в граненом стакане; серебристые пузырьки воздуха блестели под водой на их мохнатых стебельках — казалось, цветы еще дышали. Ветки лиственницы и вербы с сережками в золотой пыльце зелено распустились на окне в бутылке с отрезанным горлышком. От этих веток в комнате пахло весной.
В открытую форточку доносились крики и смех играющих детей и еще глухой, но неумолчный ропот бегущей воды.
Надежда поглядывала в окно, на цветущую вербу и думала о том, что весна нынче дружная, и паводок обещает много хлопот, о том, что в больнице обновили все белье, но прачки работают недобросовестно и застирывают недавно белоснежные простыни и рубашки. Нужно серьезно поговорить с прачками и заказать для белья еще один шкаф. Надежда думала также, что хорошо бы обучиться на фельдшера или на акушерку, но уж очень мало у нее грамотности…
Она вязала кружево для простыни. Волосы у нее были не уложены и двумя светлыми косами падали за спиной ниже пояса. Простенькое платье из бумажного крепа красиво обрисовывало плечи и весь ее крепкий стан, на босу ногу надеты самодельные суконные тапочки.
Быстро нанизывались крючком тонкие петельки, образуя узоры листьев и сложные переплеты. Надежда вязала их машинально, почти не считая, а мысли ее унеслись далеко-далеко: женщина-таежница думала о Москве. Хоть бы разок взглянуть, какая она есть!
Воображению представал сказочно яркий, радостный город, где двигались по улицам толпы пестро одетых людей, приехавших изо всех стран жаловаться московским большевикам на свои обиды. Они стремились в Москву потому, что это единственный в мире город, где творятся справедливые законы.
Порыв ветра вспарусил занавески, захлопнул форточку. Надежда открыла форточку снова, постояла у окна, вдыхая свежий воздух, потом подобрала с полу уроненный клубок, обвила вокруг головы толстые косы и пошла на общую кухню.
В кухне из жильцов никого еще не было. Возле двери лежали заранее приготовленные дрова. Чтобы их шло меньше, Надежда наложила на дно очага ряд кирпичей, и огонь горел теперь под самой плитой, быстро нагревая все Кастрюли и сковородки. Она растопила плиту, налила в большой чайник свежей воды из деревянного крашеного бочонка, затем взяла тряпку и стала наводить порядок на своей полке, переставила посуду, сняла ящичек, куда складывала всякую мелочь, и решила выбросить лишнее. Присев к столу, она начала перебирать пузырьки, свертки с синькой и содой. Какие-то коробочки, обмылки, крышка от разбитого чайника, гвозди…
«Зачем мне такое барахло? Гвозди… Ну, это в хозяйстве всегда нужно». Гипсовая копилка-кошка с отбитым ухом… Поколебавшись, Надежда тоже положила ее обратно. «Пусть лежит, отдам ребятишкам».
Среди склянок попался флакон с настойкой бодяги на донышке, красивый, зеленоватый, с граненой пробкой — подарок знакомой вдовы-горюхи. Память о семейном «счастье»! Много лет берегла его и Надежда, залечивала примочкой синяки и ссадины.
Опустив руки, долго сидела она, глядя на флакон ничего не видящими, затуманенными глазами.
«Господи боже мой! Как может человек обижать самого себя!» — Надежда вспомнила последнюю драку на Пролетарке, гневное лицо избитого Егора, поднялась и швырнула флакончик в открытое окно. Звякнула о камень вылетевшая граненая пробка…
В это время стукнула входная дверь. Надежда сунула ящик на полку и выглянула в полутемный коридор.
Вид мужской фигуры испугал ее.
— Кто тут? — спросила она.
— Я роль вам принес, — сказал, подходя, Черепанов. — Шел, знаете, мимо… Встретил Марусю и вот… занес. — И он протянул старательно исписанную тетрадку, сшитую из серой бумаги.
— Да вы пройдите в комнату, я сейчас, только руки вымою. Нет, не в ту дверь, сюда, напротив.
К Черепанову Надежда относилась дружелюбно, как и ко всем своим знакомым, запросто предложила ему остаться пить чай. Он согласился очень охотно, но сидел точно на иголках, громко звенел ложечкой в стакане, крошил на скатерть печенье.
— Богатая нынче весна, — говорил он, обращаясь к Надежде. Неровный румянец так и пробивался на его смуглом лице, и весь он был беспокойный, порывистый. — Ходил я вчера к разведчикам… Что в тайге делается, рассказать нельзя! Звенит она, поет… В небе голубизна, глубина такая, смотреть — голова кружится! А земля дышит хвоей, смолкой, прелью весенней. Шел я и думал: хороша жизнь! Ах, хороша! Жаль, что не всегда мы умеем ею пользоваться. Каждым днем, каждым часом дорожить надо!
Надежда вспомнила о флаконе с бодягой, о годах, многих годах своей жизни, затоптанных, загубленных забулдыгой-сожителем, и только тяжело вздохнула.
— Жить и радоваться… Иметь рядом милого человека, любить его, вместе с ним делить горе и счастье… Вместе с ним работать, учиться, все перестраивать на новый лад, — продолжал Черепанов, но Надежда, захваченная его словами, сказала с печалью: