реклама
Бургер менюБургер меню

Антон Макаренко – Педагогическая поэма. Полная версия (страница 3)

18

В 1927 г. в жизни А. С. Макаренко произошли резкие перемены. Его педагогическая система не устраивала педагогический «Олимп», но он категорически отказался от каких бы то ни было перемен в своей работе. Именно в это сложное для него время пришло решение создать свою семью. Встреча с Галиной Стахиевной Салько перевернула всю его жизнь: она стала в те трудные годы его путеводной звездой, его музой. Они познакомились, когда Галине Стахиевне было 34 года, а Антону Семеновичу – 39 лет. Г. С. Салько – председатель комиссии по делам несовершеннолетних Харьковского окрисполкома. А. С. Макаренко полюбил эту женщину, полностью ей доверял. В самый трудный (потерял колонию) и счастливый (полюбил) год своей жизни писал «своей музе» письма о своей любви, о своих тревогах и планах. Так, 3 октября 1928 г. он признавался:

«… Я думаю о том, как по неожиданному, какому-то новому закону в моей жизни случились две огромные вещи: я полюбил Вас и я потерял колонию Горького. Об этих двух вещах я думаю очень много и напряженно. Мне хочется, чтобы моя жизнь продолжала вертеться вокруг новой таинственной оси, как она вертится вот уже второй год.

Ничего подобного в моей жизни никогда не было. Дело тут не в том, что я потерпел неудачу или удачу. Удачи и неудачи в моей жизни и раньше бывали, но они были логичны, были связаны стальными тяжами со всеми имеющимися законами жизни и, особенно, с моими собственными законами и привычками. Я привык стоять на твердой позиции твердого человека, знающего себе цену, и цену своему делу, и цену каждой шавке, которая на это дело лает… Мне казалось, что в моей жизни заключена самая веселая, самая умная, самая общественно ценная философия настоящего человека.

Сколько годов создавалась эта моя история? Я уже успел приблизиться к старости, я был глубоко убежден, что нашел самую совершенную форму внутренней свободы и внутренней силы, силы при этом совершенно неуязвимой во всем великолепии своего спокойствия.

А вот пришел 27 год, и все в какие-нибудь две недели полетело прахом».[17]

Заботливое отношение А. С. Макаренко к Г. С. Салько и ее сыну Леве отразилось в переписке. В письме от 10 октября 1928 г. он решительно настаивал доверить ему сына: «Говорю прямо: Леву нужно взять из его теперешнего окружения, иначе из него выйдет полуграмотный дилетант и советский чиновник, ко всему относящийся с ни к чему не обязывающей иронией. Разве это не так? Что Лева может потерять в коммуне? Самое опасное, о чем можно было бы говорить – это образование. Но какое? Не то ли, какое дается в наших семилетках? Мы дадим ему совершенно новый и интересный мир: производства, машины, уменья, ловкости и уверенности. В области грамотности, простите, Солнышко, но наша теперешняя пятая группа, куда попадет Лева, гораздо грамотнее его, я сужу по его письмам… Одним словом, я Леву забираю и кончено…»[18]

В июле 1927 г. Галина Стахиевна подарила Антону Семеновичу свою фотографию (фото 1914 г.). А. С. Макаренко заключил фотографию в рамку, а на обороте сделал следующую надпись: «Бывает так с человеком: живет, живет на свете человек и так привыкает к земной жизни, что впереди уже ничего не видит, кроме Земли. И вдруг он находит… месяц. Вот такой, как “на обороте сего”. Месяц, со спокойным удивлением взирающий и на Человека и на Землю. Ясному месяцу посылает человек новый привет, совсем не такой, какие бывают на Земле. А. Макаренко. 5/7 1927». Эта фотография стояла на его письменном столе.

А через пять дней Антон Семенович пишет письмо, в котором раскрывает близкому человеку свой внутренний мир, который всегда оберегал от других, следуя словам любимого поэта Тютчева «молчи, скрывайся и таи и мысли и мечты свои»:

«Сейчас 11 часов. Я прогнал последнего охотника использовать мои педагогические таланты, и одинокий вступаю в храм моей тайны. В храме жертвенник, на котором я хочу распластать весь мир. Да, именно весь мир. Если Вы читали ученые книги, Вы должны знать, что мир очень удобно вмещается в каждом отдельном сознании. Будьте добры, не думайте, что такой мир – очень мало. Мой мир в несколько мириадов раз больше вселенной Фламариона и, кроме того, в нем отсутствуют многие ненужные вещи фламарионовского мира, как то: африканский материк, звезда Сириус, или альфа Большого Пса, всякие горы и горообразования, камни и грунты, Ледовитый океан и многое другое. И зато в моем мире есть множество таких предметов, которые ни один астроном не поймает и не изменит при помощи самых лучших своих трубок и стеклышек…»[19]

Заканчивается письмо такими словами:

«Я еще знаю, что мне не дано изобретать закон моей любви, что я во власти ее стихии и что я должен покориться. И я знаю, что сумею благоговейно нести крест своего чувства, что я сумею торжественно истлеть и исчезнуть со всеми своими талантами и принципами, что я сумею бережно похоронить в вечности свою личность и свою любовь. Может быть, для этого нужно говорить и говорить, а может быть, забиться в угол и молчать, а может быть, разогнавшись, расшибиться о каменную стенку Соцвоса, а может быть, просто жить. “Все благо”. Но что я непременно обязан делать – это благодарить Вас за то, что Вы живете на свете, и за то, что Вы не прошли мимо случайности – меня. За то, что Вы украсили мою жизнь смятением и величием, покорностью и взлетом. За то, что позволили мне взойти на гору и посмотреть на мир. Мир оказался прекрасным».[20]

В другом письме Антон Семенович делает еще одно признание, открывая и обнажая свой внутренний мир:

«Каждое слово, сказанное сейчас или написанное, кажется мне кощунством, но молчать и смотреть в черную глубину одиночества невыносимо. Каждое мгновение сегодня – одиночество. (…) Я стою перед созданным мною в семилетнем напряжении моим миром, как перед ненужной игрушкой. Здесь столько своего, что нет сил отбросить ее, но она вдруг сломана, и для меня не нужно уже ее поправить.

Сегодня я не узнаю себя в колонии. У меня нет простоты и искренности рабочего движения – я хожу посреди ребят со своей тайной, и я понимаю, что она дороже для меня, чем они, чем все то, что я строил в течение семи лет. Я как гость в колонии.

Я всегда был реалистом. И сейчас я трезво сознаю, что мой колонийский период нужно окончить, потому что я выкован кем-то наново. Мне нужно перестроить свою жизнь так, чтобы я не чувствовал себя изменником самому себе…»[21]

В своих откровенных письмах-исповедях А. С. Макаренко не только раскрывает душу и сердце, он передает в них свой «благоговейный трепет перед даром судьбы»: неожиданным счастьем любить и быть любимым. С этого момента Антон Семенович будет утверждать, что человека нужно воспитывать счастливым, это счастье (ответственность за свое и чужое счастье) в руках каждого человека.

Через десять месяцев – май 1928 г. – горьковский период его жизни разобьется о «каменную стену» соцвоса. В письме (в ночь с 12 на 13 мая) Галине Стахиевне Антон Семенович сообщает: «Сейчас только закончился педсовет, на котором я объявил о моем уходе. Решили, что наш педсовет своего кандидата в заведующие не оставляет. Вообще большинство, вероятно, уйдет в ближайшие месяцы. Я собственно собрал педсовет для того, чтобы установить общую тактику по отношению к воспитанникам. Хочу, чтобы мой уход прошел безболезненно. Прежде всего нужно добиться, чтобы никаких ходатайств или депутаций о моем возвращении не было. Эта пошлость повела бы только к новым оскорблениям меня и колонии. Настроение у наших педагогов даже не подавленное, а просто шальное, тем не менее, все единодушно одобряют мое решение, всем очевидно, что другого решения быть не могло».[22]

В это сложное время А. С. Макаренко поделился своими писательскими мечтами с Г. С. Салько: «Вообще: писать книгу, то только такую, чтобы сразу стать в центре общественного внимания, завертеть вокруг себя человеческую мысль и самому сказать нужное сильное слово». Эти слова оказались пророческими – рождается поэма всей его жизни!

Итак, цель была поставлена высокая, но путь к ней оказался долгим и тернистым.

В общем плане «Педагогической поэмы», составленном в 1930–1931 гг., А. С. Макаренко указал, что фоном для предполагаемых 4-х частей книги является развитие русской революции.

На фоне первой части планировалось отразить «последние громы гражданской войны. Бандитизм, махновщина, догорающие остатки старого мещанства и старой интеллигенции, пафос победы и разрушения…»[23] Вторая часть – период первого нэпа: «открытые магазины и витрины. Водка. Заработки рабочих и оздоровление крестьянства. Крестьяне строятся. Крестьянские свадьбы. Пахнет чем-то дореволюционным…». Фон третьей части: «Время правых и левых уклонов и оппозиций. Время новых кризисов и испытаний, время постепенной, медленной гибели от задушья всяких нэпманов и частников, время многоразличной растерянности и непонимания, куда нужно клонить голову и за кого голосовать. Время проявления всякого лакейства и разложения…». Фон четвертой части: «лихорадочная перестройка общественных рядов на новый пафос коллективной работы. В расширенном темпе новой стройки вносятся как раз те мотивы, на которых настаивала все время колония. Сюда относятся: коллективное соревнование, большая осведомленность коллектива о своем собственном движении, большой интерес к органическому строению коллектива, большой интерес к роли личности в коллективе и, самое главное, большой подъем и большее требование от личности. Пятилетка и индустриализация отнюдь не должны быть показаны как бессомненные величины. Как раз наоборот, многие персонажи романа могут и должны сомневаться в правильности отдельных деталей. В этой части должно быть больше новых людей, новых строителей, новых энергий и обязательно больше рабочих – все они представляют одну сторону общества, но живой остается и другая сторона – сторона безответственных вредителей-болтунов и слепых человечишек. И совершенно еще не ясно, на чьей стороне окажется победа, но совершенно ясно, что победа будет решена только качеством человеческого состава, и вся последняя часть идет под знаком пересмотра или, по крайней мере, попыток к пересмотру этого состава. Сюда входит и всякая чистка, и новые способы подбора, и новые идеи в экономике человеческого коллектива. В частности, это отражается на спорах о бирже труда, о значении профсоюза и прочее. Болтающие, разумеется, сопротивляются и в самом человеческом пересмотре они тоже принимают участие».[24]