Антон Деникин – Очерки русской смуты (страница 29)
Даже люди серьезные и непредубежденные иногда обращались ко мне с доброжелательным предупреждением: «У вас начальник штаба – социалист». – «Послушайте, да откуда вы взяли это, какие у вас данные?» – «Все говорят». Слово было произнесено и внесло отраву в жизнь. Затем началась безудержная клевета. Только много времени спустя я мог уяснить себе всю глубину той пропасти, которую рыли черные руки, между Романовским и армией.
Обвинения были неожиданны, бездоказательны, нелепы, всегда безличны и поэтому трудно опровержимы. «Мне недавно стало известным, – говорит генерал, непосредственно ведавший организационными вопросами, – что еще в 1918 году готовилось покушение на Ивана Павловича за то, что он якобы противодействовал формированию одной из Добровольческих дивизий… Ну можно ли это изобрести про начальника штаба, только и думающего о развитии мощи армии и больше всего о Добровольцах…» Один из друзей Романовского, бывший и оставшийся монархистом и правым, описывает ту «атмосферу интриг», которая охватила его осенью 1918 года, когда он приехал в Екатеринодар: «Многие учли мой приезд – человека, близкого к Ивану Павловичу, как могущего влиять на него, и стали внушать мне, что он злой гений Добровольческой армии, ненавистник гвардии, виновник гибели лучших офицеров под Ставрополем… С мыслью влиять через меня на Ивана Павловича, а следовательно, и на командующего армией, расстались не сразу. И месяца два моя скромная квартира не раз посещалась людьми, имевшими целью убедить меня, какой талантливый и глубоко государственный человек Кривошеин и т. д.… Посещения эти резко оборвались, как только убедились в несклонности моей к политической интриге»…
Психология общества, толпы, армии требует «героев», которым все прощается, и «виновников», к которым относятся беспощадно и несправедливо. Искусно направленная клевета выдвинула на роль «виновника» генерала Романовского. Этот «Барклай-де-Толли» добровольческого эпоса принял на свою голову всю ту злобу и раздражение, которые накапливались в атмосфере жестокой борьбы.
К несчастью, характер Ивана Павловича способствовал усилению неприязненных к нему отношений. Он высказывал прямолинейно и резко свои взгляды, не облекая их в принятые формы дипломатического лукавства. Вереницы бывших и ненужных людей являлись ко мне со всевозможными проектами и предложениями своих услуг; я не принимал их; мой отказ приходилось передавать Романовскому, который делал это сухо, не раз с мотивировкой хотя и справедливой, но обидной для просителей. Они уносили свою обиду и увеличивали число его врагов. Я помню, как однажды, после горячего спора о присоединении к армии одного отряда на полуавтономных началах, Иван Павлович за столом у меня в большом обществе обмолвился фразой: «К сожалению, к нам приходят люди с таким провинциальным самолюбием»… В начальнике отряда – человеке доблестном, но своенравном он нажил врага… до смерти.
Весь ушедший в дело, работавший до изнеможения, он не умел показать достаточно внимания, приласкать тех служилых людей, которые с утра до вечера толпились со своими нуждами в его приемной. Они уносили также в полки, в штабы, в общество представление о «черством, бездушном формалисте»… И только немногие близкие знали, какой бесконечной доброты полон был этот «черствый» человек и скольких людей – даже враждебных ему – он выручал, спасал от беды, иногда от смерти…
Об отношении к себе в армии и обществе Иван Павлович знал и болел душой. «Отчего меня так не любят?..» Этот вопрос он задал одному из своих друзей, вращавшихся в армейской гуще, и получил ответ: «Не умеешь расположить к себе людей». Однажды со скорбной улыбкой он и ко мне обратился со своим недоумением… «Иван Павлович, вы близки ко мне. Известные группы стремятся очернить вас в глазах армии и моих. Им нужно устранить вас и поставить возле меня своего человека. Но этого никогда не будет».
Кубанские казаки, входившие в состав армии, в массе своей мало интересовались пока еще «ориентациями» и «лозунгами» и, стоя на самой границе своей области, томились ожиданием наступления и освобождения своих станиц. Кубанское офицерство разделяло мятущееся настроение всего добровольчества.
Атаман и правительство придерживались союза с Добровольческой армией, не желая рисковать им для новых комбинаций. 2 мая в заседании Рады были установлены основные положения кубанской политики: 1) «Необходимость продолжения героической деятельности Добровольческой армии, действующей в полном согласии с кубанским правительством»… 2) «В настоящее время вооруженная борьба с Центральными державами является нецелесообразной… но необходимо принять все меры для предотвращения… продвижения германской армии в пределы края без согласия на то кубанского правительства»… 3) «Необходимо полное единение с Доном». 4) «Для заключения союза с Доном, выяснения целей германского движения и определения отношений с Украйной… отправить в Новочеркасск, Ростов и Киев делегации»[48].
Назначение последних двух делегаций вызывало некоторое опасение и у нас, и у атамана, оказавшееся необоснованным. Делегация на Украйну, добивавшаяся помощи материальной – военным снабжением и дипломатической – «чтобы на мирной конференции между Украйной и Советской республикой Кубанский край не был включен в состав РСР» – не достигла цели. Гетманское правительство дало понять делегации, предлагавшей «федерацию», что «без включения Кубанского края в состав Украинской республики на автономных правах оно не сможет оказать помощи Кубани»… В среде кубанских правителей возникло опасение, что «при соединении на этих началах с Украйной для немцев возникнет возможность распространить на Кубань силу договора, заключенного Германией с Украйной, со всеми последствиями»[49]. Вопрос остался открытым.
Точно так же непосредственные сношения с немцами в Ростове ограничились взаимным осведомлением, а переговоры о Доно-Кавказском союзе, как я говорил ранее, усиленно затягивались кубанцами. Кубанский дипломат Петр Макаренко неизменно проводил взгляд, что «кубанцы не являются противниками идеи Юго-Восточного союза, но воплощение его в жизнь в спешном порядке при настоящих условиях не является приемлемым».
Атаман, Рада и правительство больше всего опасались, чтобы Добровольческая армия не покинула Кубани, отдав ее на растерзание большевиков, и чтобы на случай нашего ухода на север область была обеспечена теперь же своей армией. Последнее требование, имевшее главным мотивом упрочение политического значения кубанской власти, привело бы к полной дезорганизации армии и встретило поэтому решительный отказ командования.
Между тем в самой среде кубанцев шла глухая внутренняя борьба. С одной стороны, социалистическое правительство и Рада, с другой – кубанское офицерство возобновили свои старые неоконченные счеты. На этот раз с офицерством шел атаман, полковник Филимонов, поддерживавший периодически то ту, то другую сторону. Назревал переворот, имевший целью установление единоличной атаманской власти.
30 мая состоялось в Мечетинской собрание, на котором атаман перечислял вины правительства и Рады, «расхитивших его власть». Офицерство ответило бурным возмущением и недвусмысленным призывом – расправиться со своей революционной демократией. Поздно ночью ко мне пришли совершенно растерянные Быч – председатель правительства и полковник Савицкий – член правительства по военным делам; они заявили, что готовы уйти, если их деятельность признается вредной, но просили оградить их от самосуда, на который толкает офицерство атаман.
Переворот мог вызвать раскол среди рядового казачества, а главное, толкнуть свергнутую кубанскую власть в объятия немцев, которые, несомненно, признали бы ее, получив легальный титул для военного и политического вторжения на Кубань. Поэтому в ту же ночь я послал письмо полковнику Филимонову, предложив ему не осложнять и без того серьезный кризис Добровольческой армии. Впоследствии полковник Филимонов в кругу лиц, враждебных революционной демократии, не раз говорил: «Я хотел еще в Мечетке покончить с правительством и Радой, да генерал Деникин не позволил».
Так же отрицательно отнеслись к этому факту и общественные круги, близкие к армии; в них создалось убеждение, что «тогда, на первых порах была допущена роковая ошибка, которая отразилась в дальнейшем на всем характере отношений Добровольческой армии и Кубани»…
Я убежден, что прийти в Екатеринодар – если бы нас не предупредили там немцы – с одним атаманом было делом совершенно легким. Но долго ли он усидел бы там – не знаю. В то время во всех казачьих войсках было сильное стремление к народоправству не только в силу «завоеваний революции», но и «по праву древней обыкновенности». Во всяком случае то, что сделал на Дону Краснов, оставив внешний декорум «древней обыкновенности» и сосредоточив в своих руках единоличную власть, было не под силу Филимонову.
Как бы то ни было, в лице кубанского казачества армия имела прочный и надежный элемент. Офицерство почти поголовно исповедовало общерусскую национальную идею; рядовое казачество шло за своими начальниками, хотя многие и руководствовались более житейскими мотивами: «Они только и думают, – говорил на заседании Рады один кубанский деятель, – как бы скорее вернуться к своим хатам, своим женам; они теперь охотно пойдут бить большевиков, но именно чтобы вернуться домой».