Антон Чехов – Летние истории. Рассказы русских писателей (страница 11)
– Я думаю, можно и поцеловать жену за то, что она так рано встала?
Александра Михайловна протянула мужу свой гладкий лоб. Он поцеловал.
– Теперь чаю, чаю хочу! – захлопотала она капризно-детским тоном, засуетилась, позвонила и, перейдя в столовую, забренчала посудой, заваривая чай и расстанавливая сливочник, хлеб, точно играя в хозяйку…
– Андрей Павлович, тебе со сливками чай, скорее простынет, а то ты опоздаешь на этот поезд.
– Я не еду.
– Как не едешь?
Ее голос упал.
– Почему не едешь?
– Потому что не еду. Я забыл тебе сказать, что еще вчера так устроил дела, что три дня не поеду.
– Вот как… Да это сюрприз, какой же ты милый! Я очень рада… только это меняет несколько мои планы.
– Какие же именно?
– А вот я как раз сегодня в час обещала Лиде Варгиной ехать с нею в город.
– Ты ничего мне не говорила.
– Потому что мы решили с нею это сейчас, в купальне.
– А… в купальне!
– Да, я встретила ее у озера и сманила к себе купаться, а там мы решили сделать маленький набег на гостиный двор, так, á la recherche des nouveautés[14], надо будет ей дать знать, что я не еду.
После чая Андрей Павлович сидел на террасе, читал свою газету, а Александра Михайловна, примостившись у крошечного письменного столика, писала Варгиной, глаза ее были опущены на бумагу, и мелкие черты лица выдавали досаду, тонкие, бесцветные губы были сжаты, левое ухо горело, на щеке играло пятно нервного раздражения. В груди Валищева все дрожало, нервы напряглись, и, сидя спиною к жене, он в зеркало наблюдал за каждым ее движением. Молодая женщина сложила листок, сунула его в конверт, послюнила тоненький пальчик, провела им по клею и позвонила два раза. Вошла горничная, желтая, худая, с рысьими глазами и пристально смотрела на барыню.
– Вы отнесете письмо Лидии Петровне Варгиной, ответа не надо.
Александра Михайловна протянула письмо, но между ею и горничной стоял муж.
– Я сам занесу, сейчас гуляя. Ступайте, Катя.
Горничная попятилась, еще раз взглянула на барыню и ушла.
– Сам? Мерси!.. Это еще скорей… Сейчас пойдешь? Да?
– Сейчас!
Александра Михайловна громко рассмеялась.
– Так зачем же письмо, если ты сам пойдешь? Вот было бы смешно, – придешь и не скажешь, что не поехал, а заставишь ее это же прочесть, – и молодая женщина потянулась за письмом.
Валищев побледнел, затем кровь стукнула в виски. Он мигом разорвал конверт и стал читать. Александра Михайловна тихо ахнула и опустилась на стул.
«Мы только что расстались, и я уже пишу тебе, ты не увидишь меня сегодня в час, потому что А. П. остается дома и три дня дома! Пойми, три дня каторги! Постарайся встретить нас у озера, дай хоть взглянуть на тебя, но держи Джильду на цепи, чтобы она еще раз не кинулась мне при нем на шею. Твоя Аля».
Муж глядел на жену, та сидела бледная, закрыв лицо руками. Ни лгать, ни увертываться было нельзя, все было слишком грубо, ясно. Но вот она подняла глаза и снова открыла перед ним невозмутимо-ясное небо своих синих очей. Андрей Павлович схватил ее за руку, этот взгляд страдающего ангела в эту минуту доводил его до жестокости, до бешенства, до безумия.
Ведь это не глаза, это машинки! Это механизм! Их надо вырвать, послать на аналитическую станцию, пусть расследуют, от чего зависит эта прозрачность, эта глубина. Ведь ты кукла! Пустая, глупая кукла! Ведь в тебе не кровь, не мозг, а труха, грязь! И он тряс ее за плечи с диким хохотом, глядя в лазурь ее чудных глаз.
– Закрой! Закрой глаза! – крикнул он, и она машинально закрыла глаза
Перед ним было бледное, бессмысленное лицо с открытым ртом, покрасневшим от накипавших слез носом, с широкими, банальными скулами, лицо ничтожной, глупой женщины, где в каждой черте дрожал вульгарный страх собаки, ожидающей побоев…
Валищев оттолкнул ее так сильно, что она упала.
– Фонари, фонари с цветными стеклами, которые я принимал за небо! – хохотал он, убегая в свою комнату.
Они расстались. Прошло два года. Валищев ничего не знал о жене, кроме того, что она аккуратно расписывалась в получении присылаемых им денег. Он путешествовал, жил в деревне и, наконец, вернулся обратно, один, в свою новую, холостую квартиру. Ему казалось, что он был болен, вынес тяжелую операцию, выздоровел и снова вступает в жизнь.
Женщина была вычеркнута из его жизни, и он думал, что навсегда освободился от ее коварной, нечистой власти. Он презирал ее, ненавидел под всеми именами, которые только давал ей человек. Он считал себя сильным, застрахованным от всякого соблазна любви.
Снова было лето, и вечером, вернувшись к себе, он открыл окно, вытащил стул на крошечный балкон, висевший как ласточкино гнездо над сонным городом. Сел – и тишина июньской ночи охватила его.
Луна только что всходила, диск ее блестел на небе как золотой серп, забытый таинственным жнецом на бесконечном поле. Легкие облачка, принимая очертания волшебных кораблей, неслись в даль, распустив свои паруса, бледные звезды то тут, то там появлялись из-под них и пропадали снова.
На земле, там, в соседнем саду, лунный свет, забравшись в густые ветви деревьев, то лился с них потоками странного белого света, то висел, зацепившись за ветви, как воздушный вуаль невесты. Воздух, казалось, был полон ароматным дыханием незримых существ. На балконе, в комнатах, все вещи теряли свой определенный вид. Контуры, погруженные в темноту, стушевывались. Картины, охваченные мягким светом, выходили из рам; пол, казалось, колебался. Впечатление сна, волшебной сказки закрадывалось в душу Валищева, он терял понятие о месте и времени. Тишина, окружавшая его, проникала в его грудь, ему казалось, что сердце его тает и наполняется новой, сладкой тревогой. Заглушенные мысли и образы, восстановив перед ним призрак земного счастья любви и ласки, манили его.
Луна всходила, он видел ее теперь выплывающую из легких, прозрачных облаков, круглую, нежную, розоватую, как женское плечо, сбрасывающее с себя последний покров. Жажда женщины охватила его, он повернул голову в комнату, – и там, выступая из темноты, вся облитая серебряным трепетным светом стояла статуя Психеи с протянутыми руками, откинутой головой и как бы пила полуоткрытыми губами лившееся на нее волшебное сияние луны.
Валищев глубоко вздохнул. Прошлое теряло над ним власть и уходило куда-то далеко. Последняя горечь пережитого унижения, тоски растаяла в его груди, он вдруг почувствовал потребность забыть и снова примириться с жизнью. Мысли его потеряли острое, злобное направление, стали проще, яснее и мягче. Луч луны скользнул теперь ему на грудь и точно шепнул о возможности новой любви и нового счастья. Сердце радостно забилось, оживая как феникс из своего пепла; жизнь снова манила его к себе; природа, вечно юная, вечно воскресающая из смерти и разрушения, звала его примкнуть к великой, вечной гармонии жизни, выражающейся в любви и воплощающейся в женщине.
Звезды
Михаил Сергеевич Маршев, в чичунчевой паре[15], с расстегнутым воротом шелковой рубашки, стоял на большой террасе барского деревенского дома, ушедшего своими боковыми флигелями в громадный сад. На балюстраду террасы, на ее тонкие колонки со всех сторон напирала и лезла ползучая зелень, сочные, ярко-зеленые листья хмеля, как в пьяном задоре, бежали на самую крышу. Темно-красные и ярко-желтые колокольчики настурции, просунув головки, старались заполнить собою все щели и прорези листвы, лиловые сережки фуксии всюду висели целыми гроздями. С ближайших куртин, как из громадных курильниц, белые и красные розы лили свой тяжелый слащавый аромат.
Сад утопал в вечерних сумерках, деревья теряли свои силуэты, смешиваясь в одну компактно-волнистую тень. Где-то шумел ручей. Наступал тот неопределенный, волшебный час, когда ночь крадется за угасающим днем, накидывая на него свой таинственный покров. Изредка пробегавший ветерок шелестел травой, подымал кругом нежный, таинственный шепот и снова замолкал, припав за деревьями. На темном густо-синем небе появлялись золотые звезды, где-то проснувшаяся пичуга мелодично кликнула своего запоздавшего друга и – все смолкло.
Михаил Сергеевич стоял, глядел в глубь дремавшего сада, дышал широко всею грудью, и ему казалось, что жизнь остановилась, задержалась, как в сказочной грезе, что он переживает минуты высшей гармонии человека с природой, когда наслаждение граничит с какою-то нервною, ноющею болью, и все это оттого, что сегодня…
Маршев приехал в деревню по горячей просьбе товарища по университету, Николая Николаевича Колчина. В сущности, они никогда не были ни друзьями, ни даже товарищами в точном смысле слова, но кончили курс вместе на одном факультете, расцеловались за прощальным обедом и, месяц тому назад, встретившись случайно в ближайшем городке, заговорили, разговорились, и Колчин затащил к себе в деревню Маршева.
Семья Колчина состояла из трех человек: самого Николая Николаевича, здорового парня, с красным большим ртом, белыми, крепкими зубами, с короткой щетиной густых черных волос и с веселыми, узкими карими глазами, его жены Евгении Федоровны и сестры его Нюши, девушки 15 лет, умиравшей от чахотки.
Колчин любил жену, но обожал, боготворил свою Нюшу, он глядел ей в глаза, подстерегая всякое мимолетное желание или страдание. В жаркие дни, когда в полях звенела коса и стрекотали встревоженные кузнечики, он относил ее или на душистые волны только что скошенного сена, или в лес на зеленый бархатный мох, под черную тень громадных дубов, и туда же тащил и жену и товарища; а как только небо начинало пить зной засыпавшей земли, и предвестником тумана на полях вился серый дымок, укутав девочку мягким пледом, он бережно, любовно переносил ее в большую библиотеку, куда обыкновенно по вечерам собиралась вся семья, и там окружал ее книгами, гравюрами, тщательно задрапировывая кружевным абажуром свет высокой лампы, стоявшей в изголовье ее кушетки. Когда девочка начинала дремать, он сам относил ее в спальню и сдавал на руки Дуняше, пожилой, верной прислуге, давно жившей в доме.