Антон Чехов – Дама с собачкой (страница 5)
Между тем годом раньше Толстой строго осудит «Даму с собачкой» как раз за излишнюю откровенность и безнравственность: «Читал „Даму с собачкой“ Чехова. Это всё Ничше. Люди, не выработавшие в себе ясного миросозерцания, разделяющего добро и зло. Прежде робели, искали; теперь же, думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сю сторону, т. е. почти животные» (Дневник, 16 января 1900 г.)[17].
Через пять лет, уже после смерти Чехова, Толстой в разговоре с Д. П. Маковицким оценит, кажется, ту же «Даму с собачкой» еще более непримиримо: «Я в Чехове вижу художника, они – молодежь – учителя, пророка. А Чехов учит, как соблазнять женщин»[18].
Бытовое поведение и искусство у Толстого относительно автономны. Откровенный до грубости в частном общении, с удовольствием вспоминающий о сексуальных подвигах молодости, поздний Толстой, с его гипертрофированным морализмом, защищает аскетическое, учительное искусство. Половая любовь вообще кажется ему злом и развратом (см. «Крейцерову сонату» и послесловие к ней), поэтому даже чеховскую прозу он воспринимает как соблазнительную и безнравственную.
Чехов, напротив, и общение строит по законам собственного художественного мира, предпочитая безудержной откровенности
Предметную, фактурную, изобразительную сторону чеховской истории любви в свое время точно воспроизвел автор первой подробной биографии писателя критик А. А. Измайлов. В его некогда знаменитой книге «Кривое зеркало» есть цикл «Любовь у старых и новых писателей», одна из главок которого посвящена Чехову.
«…В облаках ясно обозначились два монаха. Тот, что был поменьше ростом и в скуфейке, близко подошел к тому, который был выше и в клобуке, поклонился ему, протянул руку, словно бы попросил благословения, и начал медленно-медленно таять. Я взял шляпу и вышел в сад.
В необыкновенно прозрачном воздухе отчетливо выделялись каждый листок, каждая веточка, точно их кто-то заботливо вымыл и протер тряпочкой. И оттого, что я уже знал, что эта женщина, изящная и умная, любит меня, – мне казалось, что все кругом улыбалось мне в тишине, спросонок, как улыбаются только что проснувшиеся дети.
Я уже знал, что сейчас буду целовать эти милые серые глаза, которые к вечеру становятся черными, и мне хотелось не верить этому и дразнить себя, и было жаль, что она меня так мало мучила. Я бросил шляпу на балконе и прошел к беседке. Она стояла у колонны, высокая, бледная в лунном сиянии, со строгим, прекрасным лицом.
– После дождя сыро, – сказала она растерянно, с дрожью в голосе, и я понял, что она говорит: „Я тебя люблю“. Тогда я молча обнял ее и стал жадно целовать ее влажные губы, руки, глаза. Она говорила мне, что любит меня уже давно, что я лучше всех на свете, что я талантливый, сильный, прекрасный, а кругом неинтересные серые люди, и муж ее лакей, и просила, чтобы я увез ее к себе…»[19].
Эта пародия (а на самом деле – тонкая стилизация с точными цитатами и мотивами из «Черного монаха», «Верочки», «Страха», «В усадьбе», «Дамы с собачкой», «Дома с мезонином», «О любви») воспроизводит обобщенную формулу любовного свидания: пейзаж, данный в немногочисленных деталях (ночной сад, прозрачный воздух, лунное сияние); ощущение какой-то призрачности, сказочности (появляющиеся и тающие в воздухе монахи); подтекст, объяснение с помощью случайных слов («После дождя сыро», значит – «Я тебя люблю»); объятия и поцелуи; жалобы на среду (неинтересные люди, муж лакей); стремление к уходу, бегству.
Большинству сюжетных элементов и предметных деталей легко находятся аналогии в чеховских текстах.
«Промежутки между кустами и стволами деревьев были полны тумана, негустого, нежного, пропитанного насквозь лунным светом, и, что надолго осталось в памяти Огнева, клочья тумана, похожие на привидения, тихо, но заметно для глаза ходили друг за дружкой поперек аллей» («Верочка»).
«В необыкновенно прозрачном воздухе отчетливо выделялись каждый листок, каждая росинка – все это улыбалось мне в тишине, спросонок, и, проходя мимо зеленых скамей, я вспоминал слова из какой-то шекспировской пьесы: как сладко спит сияние луны здесь на скамье.
В саду была горка. Я взошел на нее и сел. Меня томило очаровательное чувство. Я знал наверное, что сейчас буду обнимать, прижиматься к ее роскошному телу, целовать золотые брови, и мне хотелось не верить этому, дразнить себя, и было жаль, что она меня так мало мучила и так скоро сдалась…
На террасе стояла Мария Сергеевна. Я молча обнял ее и стал жадно целовать ее брови, виски, шею…» («Страх»).
«Я снял с себя пальто и прикрыл ее озябшие плечи; она, боясь показаться в мужском пальто смешной и некрасивой, засмеялась и сбросила его, и в это время я обнял ее и стал осыпать поцелуями ее лицо, плечи, руки» («Дом с мезонином»).
«…Он привлек к себе Анну Сергеевну и стал целовать ее лицо, щеки, руки» («Дама с собачкой»).
«Подошел какой-то человек – должно быть, сторож, посмотрел на них и ушел. И эта подробность показалась такой таинственной и тоже красивой. Видно было, как пришел пароход из Феодосии, освещенный утренней зарей, уже без огней.
– Роса на траве, – сказала Анна Сергеевна после молчания.
– Да, пора домой.
Они вернулись в город» («Дама с собачкой»).
Но главным инструментом эмоционального воздействия оказывается речевая структура – сомнамбулическая ритмика фраз, знаменитые трехкратные повторы, создающие напевно-меланхолическую мелодику чеховской прозы.
Чеховский сюжет движется во времени. Далеко позади остались студенческие надежды, дачные романы, ночные свидания, свадьбы с генералами и без, даже страстные измены. Любовь в лучшем случае превращается в скучную привычку, едва сдерживаемое раздражение («Скучная история», «Учитель словесности», «О любви»), в худшем – в открытую ненависть («Ведьма», «Жена», «Супруга»).
Если «Шуточку» можно считать началом серьезного чеховского любовного сюжета, то его кульминацией оказывается «Дама с собачкой». Московский Дон Жуан, циничный, равнодушный, потертый жизнью, встречается на юге с еще менее примечательной провинциалкой, единственной индивидуальной приметой которой оказывается белый шпиц. Проходит совсем немного времени – и курортная интрижка превращается в настоящую любовь, эта женщина становится незаменимой, единственной.
«Время шло, он знакомился, сходился, расставался, но ни разу не любил; было все, что угодно, но только не любовь.
И только теперь, когда у него голова стала седой, он полюбил как следует, по-настоящему – первый раз в жизни.
Анна Сергеевна и он любили друг друга, как очень близкие, родные люди, как муж и жена, как нежные друзья; им казалось, что сама судьба предназначила их друг для друга, и было непонятно, для чего он женат, а она замужем; и точно это были две перелетные птицы, самец и самка, которых поймали и заставили жить в отдельных клетках. Они простили друг другу то, чего стыдились в своем прошлом, прощали все в настоящем и чувствовали, что эта их любовь изменила их обоих».
«То, что мы испытываем, когда бываем влюблены, быть может, есть нормальное состояние. Влюбленность указывает человеку, каким он должен быть» – еще одна общая формула из записных книжек.
Изменившись сами, герои, однако, ничего не могут изменить во внешнем мире.
«Как освободиться от этих невыносимых пут?
– Как? Как? – спрашивал он, хватая себя за голову. – Как?»
Достоевский часто начинает роман с этически неразрешимой ситуации, заканчивая его катастрофой или условной развязкой-примирением.
Чехов приводит действие к этически неразрешимой ситуации, завершая его вопросом, многоточием, открытым финалом. «Теперь скажите: что еще недоброе может со мной случиться?» («Шампанское»); «И кто знает? Быть может, доплывут до настоящей правды…» («Дуэль»); «Мисюсь, где ты?» («Дом с мезонином»).
«Дама с собачкой», едва ли не самая счастливая, по чеховским меркам, история любви, заканчивается словом
Книги пишут для живых. Чехов словно пообещал кому-то (кому?) завершить сюжет своего романа на светлой ноте: «Она пошла к себе наверх укладываться, а на другой день утром простилась со своими и, живая, веселая, покинула город…» Хотя и не смог удержаться от трезвого предупреждения: «…как полагала, навсегда».
Рассказы и повести{1}
Он и она{2}
Они кочуют. Одному только Парижу дарят они месяцы, для Берлина же, Вены, Неаполя, Мадрида, Петербурга и других столиц они скупы. В Париже чувствуют они себя quasi-дома[20]; для них Париж – столица, резиденция, остальная же Европа – скучная, бестолковая провинция, на которую можно смотреть только сквозь опущенные сторы grand-hotel’ей или с авансцены. Они не стары, но успели уже побывать по два, по три раза во всех европейских столицах. Им уже надоела Европа, и они стали поговаривать о поездке в Америку и будут поговаривать до тех пор, пока их не убедят, что у нее не такой уж замечательный голос, чтобы стоило показывать его обоим полушариям.