Антон Чехов – Человек в футляре (страница 5)
«Тут недоразумение, конечно, – думал он, глядя на багровые окна. – Тысячи полторы-две фабричных работают без отдыха в нездоровой обстановке, делая плохой ситец, живут впроголодь и только изредка в кабаке отрезвляются от этого кошмара; сотня людей надзирает за работой, и вся жизнь этой сотни уходит на записывание штрафов, на брань, на несправедливости, и только двое-трое, так называемые хозяева, пользуются выгодами, хотя совсем не работают и презирают плохой ситец. Но какие выгоды, как пользуются ими? Ляликова и ее дочь несчастны, на них жалко смотреть, живет в свое удовольствие только одна Христина Дмитриевна, пожилая, глуповатая девица в pince-nez. И выходит так, значит, что работают эти пять корпусов и на восточных рынках продается плохой ситец для того только, чтобы Христина Дмитриевна могла кушать стерлядь и пить мадеру».
(Мысль Королева отзовется в расстановке персонажей «Вишневого сада». В чеховской комедии время от времени чувствуют себя несчастными все – и проигравшие старые хозяева, и победитель Лопахин, – и лишь жизнерадостный мерзавец Яша, ничем не смущаясь, ни о чем не жалея, лакает шампанское на поминках прошлого.)
В долгой откровенной беседе доктора с девушкой снова возникает мотив противопоставления времен,
Доктор уезжает с фабрики в праздничный весенний день, под пение жаворонков и звон церковных колоколов, думая «о том времени, может быть уже близком, когда жизнь будет такою же светлою и радостной, как это тихое воскресное утро». Люди и мир меняются – природа остается прежней, напоминая о надежде, осуществленной гармонии,
В конце ночного разговора доктор заглядывает в более определенное будущее. «Хорошая будет жизнь лет через пятьдесят, жаль только, мы не дотянем. Интересно было бы взглянуть».
Через пятьдесят лет в Советском Союзе был год 1948-й, а Дж. Оруэлл писал свою антиутопию «1984». Мир Чехова казался (или оказался?) в середине ХХ века потерянным раем, а чеховские герои – счастливыми неврастениками.
Страдающего
В конце повести «В овраге» (1900) есть замечательная сцена, может быть, одна из самых потрясающих душу сцен в русской литературе. Возвращаясь из больницы с мертвым ребенком, посреди буйства и радости весенней природы, Липа встречает в поле неизвестных людей, простых мужиков, один из которых пожалел ее («взгляд его выражал сострадание и нежность»), произнес самые простые приличествующие случаю слова: «Ты мать, – сказал он. – Всякой матери свое дитя жалко».
И эта фраза, и этот взгляд потрясают Липу. «„Вы святые?“ – спросила Липа у старика. – „Нет. Мы из Фирсанова“. – „Ты давече взглянул на меня, а сердце мое помягчило. И парень тихий. Я и подумала: это, должно, святые“».
Оказывается, если и есть на свете святые, то они живут в самом обычном Фирсанове. И святостью в глазах Липы оказываются вещи самые обычные и простые – доброта, жалость, внимание к ближнему.
«Святость» оказывается синонимом человеческой нормальности. А эта «норма» становится исчезающим исключением. И все же она неистребима. В мире Чехова «искра Божья» вдруг сверкает в самых разных обстоятельствах, надежда возникает на самом краю безнадежности. «Твое горе с полгоря. Жизнь долгая – будет еще и хорошего и дурного, всего будет. Велика матушка Россия!»
Но и самая долгая жизнь когда-нибудь подходит к концу. Надеясь, мучаясь, радуясь, страдая то от многолюдства, то от одиночества, убегая и возвращаясь, чеховский человек (как и всякий человек вообще) приближается к своему последнему испытанию.
Смерть героя: память и забвение
В художественном мире, в отличие от реального, смерть героя не имеет всеобще принудительного значения. Чаще всего бессмертны (или временно смертны) герои эпоса и сказки, неуязвимы и постоянно молоды персонажи приключенческого и детективного жанров. С другой стороны, смерть (гибель) героя – излюбленный прием, финальная точка произведений разных жанров, направлений, эпох. «Не даются подлые концы! – как-то пожаловался Чехов. – Герой или женись, или застрелись, другого выхода нет» (П 5, 72).
«Смерть» принадлежит к числу «последних вопросов», «экзистенциальных» тем, «архетипов», чрезвычайно существенных для понимания мира любого писателя. В той противоречивой картине действительности, которую выстраивает Чехов с первых же произведений,
В 1880–1887 гг. Чеховым было написано около 40 произведений, где данный мотив оказывался доминирующим (в сущности, темой) или фабульно существенным (а всего таких произведений более 60). В этот ряд встают «Смерть чиновника», «На кладбище», «Мертвое тело», «Старость», «Горе», «Ночь на кладбище», «Актерская гибель», «Панихида», «Рассказ без конца», «Скука жизни», «Учитель», «Хорошие люди», «Враги», «Тиф», «Следователь», «Володя», «Скорая помощь», «В сарае» и т. д.
Наиболее простой (но парадоксальный: оказывается, можно смеяться и над
Чиновник (не человек!) умирает из-за того, что на него, по его же вине, накричал старикашка-генерал из другого департамента («Смерть чиновника»).
Разочарованный газетчик «с удовольствием повесился», потому что «не о чем писать», «все это уже было», после чего его приятель «сел за стол и в один миг написал: заметку о самоубийстве, некролог Рыбкина, фельетон по поводу частых самоубийств, передовую об усилении кары, налагаемой на самоубийц, и еще несколько других статей на ту же тему» («Два газетчика»).
Писатель в заказном «святочном рассказе» наскоро убивает одного героя, отравляет второго, а пока он это сочиняет, знакомые дамы в соседней комнате торопят его, собираясь отправиться на прогулку («Заказ»).
Еще один писатель тяжелым пресс-папье убивает некую даму Мурашкину, измучившую его чтением бесконечной и бездарной «идейной» пьесы («Драма»).
На похоронах генерала Запупырина перед выносом тела два чиновника успевают побеседовать о преимуществах женского счастья перед мужским («Женское счастье»).
На других похоронах записной оратор по ошибке произносит надгробную речь о живом, стоящем рядом с ним чиновнике-коллеге, а тот обижается вовсе не на преждевременный некролог, а совсем на иное: «Ваша речь, может быть, годится для покойника, но в отношении живого она – одна насмешка-с! Помилуйте, что вы говорили? Бескорыстен, неподкупен, взяток не берет! Ведь про живого человека это можно говорить только в насмешку-с» («Оратор»).
В одних случаях смерть героя условно пародийна, в других – гротескна, в третьих – информационно нейтральна, но всегда включена в комический контекст,
Но в других рассказах, совсем рядом, она привычно
В «Барыне» муж убивает жену, в «Драме на охоте» следователь совершает несколько убийств, в «Володе» кончает с собой юноша-гимназист. «Враги» начинаются со смерти сына врача, в «Учителе» перед нами последние дни больного чахоткой героя, «Скука жизни» тоже начинается с сообщения о смерти единственной дочери старухи-помещицы, а дальше безжалостно изображается процесс постепенного, в чем-то отталкивающего угасания ее мужа, старика-генерала, – настоящие конвульсии умирания.
Но самые, пожалуй, «чеховские» вещи те, где противоположные члены «антиномии», смешное и страшное, сходятся в рамках единого сюжета.
Такую модель в 1880-е гг. Чехов опробует неоднократно. Блистательно, по принципу «кумулятивного» сюжета, развертывается действие в «Актерской гибели» (1886). «Благородный отец и простак Щипцов, высокий, плотный старик, славившийся не столько сценическими дарованиями, сколько своей необычайной физической силой», внезапно заболевает. Приятели, комик Сигаев, первый любовник Брама-Глинский (по паспорту Гуськов), трагик Адабашев, театральный парикмахер Евлампий (по кличке Риголетто), по очереди навещают больного и потчуют касторкой и коньяком. Сам же Щипцов собирается ехать в родную Вязьму и с удовольствием вспоминает о прежних подвигах: «Бил я на своем веку тридцать трех антрепренеров, а что меньшей братии, то и не упомню. И каких антрепренеров-то бил! Таких, что и ветрам не позволяли до себя касаться! Двух знаменитых писателей бил, одного художника! ‹…› В Херсоне лошадь кулаком убил. А в Таганроге напали раз на меня ночью жулики, человек пятнадцать. Я поснимал с них шапки, а они идут за мной да просят: „Дяденька, отдай шапку!“». Но в финале рассказа «актерская гибель» уже не пародийна, не гротескна, не условна. Это – «гибель всерьез», где косноязычие утешителя Сигаева лишь подчеркивает, подсвечивает трагизм ситуации: «„Ни жены, ни детей, – бормотал Щипцов. – Не идти бы в актеры, а в Вязьме жить! Пропала, Семен, жизнь! (Тут чеховский герой произносит слова, которые от Платонова, героя первой пьесы, перейдут к дяде Ване. –