Антон Чехов – Человек в футляре (страница 14)
«Возведи окрест очи Твои, Сионе, и виждь… – пели на клиросе, – се бо приидоша к Тебе, яко богосветлая светила, от запада, и севера, и моря, и востока чада Твоя…»{51}
Я поглядел на лица. На всех было живое выражение торжества; но ни один человек не вслушивался и не вникал в то, что пелось, и ни у кого не «захватывало духа». Отчего не сменят Иеронима? Я мог себе представить этого Иеронима, смиренно стоящего где-нибудь у стены, согнувшегося и жадно ловящего красоту святой фразы. Всё, что теперь проскальзывало мимо слуха стоявших около меня людей, он жадно пил бы своей чуткой душой, упился бы до восторгов, до захватывания духа, и не было бы во всём храме человека счастливее его. Теперь же он плавал взад и вперед по темной реке и тосковал по своем умершем брате и друге.
Сзади хлынула волна. Полный, улыбающийся монах, играя четками и оглядываясь назад, боком протискался около меня, пролагая путь какой-то даме в шляпке и бархатной шубке. Вслед за дамой, неся над нашими головами стул, торопился монастырский служка.
Я вышел из церкви. Мне хотелось посмотреть мертвого Николая, безвестного сочинителя акафистов. Я прошелся около ограды, где вдоль стены тянулся ряд монашеских келий, заглянул в несколько окон и, ничего не увидев, вернулся назад. Теперь я не сожалею, что не видел Николая; бог знает, быть может, увидев его, я утратил бы образ, который рисует теперь мне мое воображение. Этого симпатичного поэтического человека, выходившего по ночам перекликаться с Иеронимом и пересыпавшего свои акафисты цветами, звездами и лучами солнца, не понятого и одинокого, я представляю себе робким, бледным, с мягкими, кроткими и грустными чертами лица. В его глазах, рядом с умом, должна светиться ласка и та едва сдерживаемая детская восторженность, какая слышалась мне в голосе Иеронима, когда тот приводил мне цитаты из акафистов.
Когда после обедни мы вышли из церкви, то ночи уже не было. Начиналось утро. Звезды погасли, и небо представлялось серо-голубым, хмурым. Чугунные плиты, памятники и почки на деревьях были подернуты росой. В воздухе резко чувствовалась свежесть. За оградой уже не было того оживления, какое я видел ночью. Лошади и люди казались утомленными, сонными, едва двигались, а от смоляных бочек оставались одни только кучки черного пепла. Когда человек утомлен и хочет спать, то ему кажется, что то же самое состояние переживает и природа. Мне казалось, что деревья и молодая трава спали. Казалось, что даже колокола звонили не так громко и весело, как ночью. Беспокойство кончилось, и от возбуждения осталась одна только приятная истома, жажда сна и тепла.
Теперь я мог видеть реку с обоими берегами. Над ней холмами то там, то сям носился легкий туман. От воды веяло холодом и суровостью. Когда я прыгнул на паром, на нем уже стояла чья-то бричка и десятка два мужчин и женщин. Канат, влажный и, как казалось мне, сонный, далеко тянулся через широкую реку и местами исчезал в белом тумане.
– Христос воскрес! Больше никого нет? – спросил тихий голос.
Я узнал голос Иеронима. Теперь ночные потемки уж не мешали мне разглядеть монаха. Это был высокий, узкоплечий человек, лет 35, с крупными округлыми чертами лица, с полузакрытыми, лениво глядящими глазами и с нечесаной клиновидной бородкой. Вид у него был необыкновенно грустный и утомленный.
– Вас еще не сменили? – удивился я.
– Меня-с? – переспросил он, поворачивая ко мне свое озябшее, покрытое росой лицо и улыбаясь. – Теперь уж некому сменять до самого утра. Все к отцу архимандриту сейчас разговляться пойдут-с.
Он да еще какой-то мужичок в шапке из рыжего меха, похожей на липовки, в которых продают мед, поналегли на канат, дружно крякнули, и паром тронулся с места.
Мы поплыли, беспокоя на пути лениво подымавшийся туман. Все молчали. Иероним машинально работал одной рукой. Он долго водил по нас своими кроткими, тусклыми глазами, потом остановил свой взгляд на розовом чернобровом лице молоденькой купчихи, которая стояла на пароме рядом со мной и молча пожималась от обнимавшего ее тумана. От ее лица не отрывал он глаз в продолжение всего пути.
В этом продолжительном взгляде было мало мужского. Мне кажется, что на лице женщины Иероним искал мягких и нежных черт своего усопшего друга.
Скука жизни{52}
По наблюдению опытных людей, нелегко расстаются с здешнею жизнью и
У полковницы Анны Михайловны Лебедевой умерла единственная дочь, девушка-невеста. Эта смерть повлекла за собою другую смерть: старуха, ошеломленная посещением Бога, почувствовала, что всё ее прошлое безвозвратно умерло и что теперь начинается для нее другая жизнь, имеющая очень мало общего с первою…
Она беспорядочно заторопилась. Прежде всего она послала на Афон{54} тысячу рублей и пожертвовала на кладбищенскую церковь половину домашнего серебра. Немного погодя она бросила курить и дала обет не есть мяса. Но от всего этого ей нисколько не полегчало, а напротив, чувство старости и близости смерти становилось всё острее и выразительней. Тогда Анна Михайловна продала за бесценок свой городской дом и без всякой определенной цели поспешила к себе в усадьбу.
Раз в сознании человека, в какой бы то ни было форме, поднимается запрос о целях существования и является живая потребность заглянуть по ту сторону гроба, то уж тут не удовлетворят ни жертва, ни пост, ни мыканье с места на место. Но, к счастью для Анны Михайловны, тотчас по приезде ее в Женино, судьба навела ее на случай, который заставил ее надолго забыть о старости и близкой смерти. Случилось, что в день ее приезда повар Мартын облил кипятком себе обе ноги. Поскакали за земским доктором, но дома его не застали. Тогда Анна Михайловна, брезгливая и чувствительная, собственноручно омыла раны Мартына, смазала их спуском{55} и наложила на обе ноги повязки. Всю ночь просидела она у постели повара. Когда, благодаря ее стараниям, Мартын перестал стонать и уснул, душу ее, как потом она рассказывала, что-то «осенило». Ей вдруг показалось, что перед нею, как на ладони, открылась цель ее жизни… Бледная, с влажными глазами, она благоговейно поцеловала в лоб спящего Мартына и стала молиться.
После этого Лебедева занялась лечением. В дни греховной, неряшливой жизни, о которой она вспоминала теперь не иначе как с отвращением, ей, от нечего делать, приходилось много лечиться. Кроме того, в числе ее любовников были доктора, от которых она кое-чему научилась. То и другое пригодилось ей теперь как нельзя кстати. Она выписала аптечку, несколько книг, газету «Врач»{56} и смело приступила к лечению. Сначала у нее лечились обитатели одного только Женино, потом же к ней стала стекаться публика изо всех окрестных деревень.
– Представьте, моя милая! – хвалилась она попадье месяца через три после приезда, – вчера у меня было шестнадцать больных, а сегодня так целых двадцать! Так я утомилась с ними, что едва на ногах стою. Весь опий у меня вышел{57}, представьте! В Гурьине эпидемия дизентерии!
Каждое утро, просыпаясь, она вспоминала, что ее ждут больные, и сердце ее обливалось приятным холодком. Одевшись и наскоро напившись чаю, она начинала приемку. Процедура приемки доставляла ей невыразимое наслаждение. Сначала она медленно, как бы желая продлить наслаждение, записывала больных в тетрадку, потом вызывала каждого по очереди. Чем тяжелее страдал больной, чем грязнее и отвратительнее был его недуг, тем слаще казалась ей работа. Ничто ей не доставляло такого удовольствия, как мысль, что она борется со своею брезгливостью и не щадит себя, и она нарочно старалась подольше копаться в гнойных ранах. Бывали минуты, что она, словно упоенная безобразием и зловонием ран, впадала в какой-то восторженный цинизм, когда являлось нестерпимое желание насиловать свою природу, и в эти минуты ей казалось, что она стоит на высоте своего призвания. Она обожала своих пациентов. Чувство подсказывало ей, что это ее спасители, а рассудочно она хотела видеть в них не отдельных личностей, не мужиков, а нечто абстрактное – народ! Потому-то она была с ними необыкновенно мягка, робка, краснела перед ними за свои ошибки и на приемках всегда имела вид виноватой…
После каждой приемки, которая отнимала больше полудня, она, утомленная, красная от напряжения и больная, спешила занять себя чтением. Читала она медицинские книги или тех из русских авторов, которые наиболее подходили к ее настроению.
Зажив новой жизнью, Анна Михайловна почувствовала себя свежей, довольной и почти счастливой. Большей полноты жизни она и не хотела. А тут еще, точно в довершение счастья, как бы вместо десерта, обстоятельства сложились так, что она помирилась со своим мужем, перед которым чувствовала себя глубоко виноватой. Лет 17 тому назад, вскоре после рождения дочери, она изменила своему мужу Аркадию Петровичу и должна была разойтись с ним. С тех пор она его не видала. Служил он где-то на юге в артиллерии батарейным командиром и изредка, раза два в год, присылал дочери письма, которые та старательно прятала от матери. После же смерти дочери Анна Михайловна неожиданно получила от него большое письмо. Старческим, расслабленным почерком писал он ей, что со смертью единственной дочери он потерял последнее, что привязывало его к жизни, что он стар, болен и жаждет смерти, которой в то же время боится. Он жаловался, что всё ему надоело и опротивело, что он перестал ладить с людьми и ждет не дождется того времени, когда сдаст батарею и уйдет подальше от дрязг. В заключение он просил жену бога ради молиться за него, беречь себя и не предаваться унынию. У стариков завязалась усердная переписка. Насколько можно было понять из последующих писем, которые все были одинаково слезливы и мрачны, полковнику приходилось жутко не от одних только болезней и лишения дочери: он залез в долги, перессорился с начальством и с офицерством, запустил свою батарею до невозможности сдать ее и т. д. Переписка между супругами продолжалась около двух лет и кончилась тем, что старик подал в отставку и приехал на житье в Женино.