18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анри Шаррьер – Мотылек (страница 39)

18

Праздник закончился, все разъехались по домам, навес убрали, и все вернулось на круги своя, по крайней мере внешне. Мне пригнали лошадь великолепной серой масти в яблоко, с хвостом до земли и серебристой гривой. Лали и Сорайма не проявили никакой радости. Меня пригласил к себе знахарь и сказал, что они спрашивали его, нельзя ли подсыпать в корм лошади битого стекла, чтобы она издохла. Нет ли в этом опасности? Он предупредил их, чтобы не делали этого, так как я нахожусь под покровительством бог весть какого индейского святого и стекло попадет в их собственный живот. Он полагал, что опасность миновала, но до конца нельзя быть уверенным, поэтому следует подумать о мерах предосторожности. А лично мне что-нибудь угрожает? Нет, отвечал знахарь. Если они узнают о моих серьезных приготовлениях к отъезду, то, по всей вероятности, застрелят меня. Особенно Лали способна на такой поступок. А не стоит ли мне попытаться убедить, что уезжаю на время и обязательно вернусь? Нет-нет, ни за что нельзя показывать, что я собираюсь уходить.

Общение со знахарем на таком высоком смысловом уровне оказалось возможным потому, что он в этот же день пригласил к себе Соррильо, который и служил нам переводчиком. Соррильо придерживался мнения, что события принимают серьезный оборот и следует принять все меры предосторожности. Я отправился домой. Соррильо приходил и уходил дорогой, которая никак не пересекалась с моей. Поэтому в деревне никто не знал, что знахарь приглашал нас к себе вместе.

Прошло полгода. Я стал сгорать от нетерпения поскорее уехать. Однажды, придя домой, я застал Лали и Сорайму склонившимися над картой. Они пытались понять, о чем могли говорить ее рисунки. Особенно взбудоражила их роза и ее четыре луча, указывавшие направление четырех стран света. Они нервничали, явно догадываясь, что эта бумага должна сыграть какую-то важную роль в нашей жизни.

Беременность Сораймы действительно обозначилась. У Лали проявилось чувство ревности, она понуждала меня к половой близости в любое время дня и ночи, в любом подходящем месте. Сорайма тоже требовала любви, но, слава богу, только ночью. Я поехал навестить Хусто, отца Сато. Лали и Сорайма были со мной. К счастью, рисунок у меня сохранился. По нему я сделал наколку головы тигра на груди Хусто. Через шесть дней все было готово. Струпья с тела сошли быстро, благодаря тому что Хусто обмывался водой, предварительно бросив туда небольшой кусочек негашеной извести. Хусто был настолько доволен картиной, что смотрелся в зеркало по несколько раз в день. Пока мы были в гостях у Хусто, к нам приехал Соррильо. С моего разрешения Соррильо посвятил Хусто в мои планы. Мне следовало сменить лошадь, так как в Колумбии не было лошадей гуахира серых в яблоко, а у Хусто были три лошади из Колумбии рыжей масти. Как только вождь узнал о моем намерении, он послал за лошадьми. Я выбрал ту, которая мне показалась более смирной; на ней было седло, стремена и железные удила. Надо заметить, что индейцы ездят без седла, а удила у них сделаны из кости. Снарядив меня под колумбийца, Хусто вручил мне поводья из коричневой кожи и у меня на глазах отсчитал тридцать девять золотых монет по сто песо каждая. Он передал их Соррильо на сохранение до моего отъезда. В назначенный день Соррильо вручит их мне. Он хотел отдать мне свою винтовку, но я отказался. Соррильо подтвердил, что мне нельзя ехать в Колумбию вооруженным. Тогда Хусто дал мне две стрелы величиной с палец. Они были завернуты в шерсть и вложены в кожаные футляры. Соррильо пояснил, что стрелы отравлены, они пропитаны очень сильным и чрезвычайно редким ядом.

Соррильо никогда не видел и не имел отравленных стрел. Он будет их хранить у себя до моего отъезда. Я не знал, каким образом выразить Хусто свою благодарность за такую щедрость. Через Соррильо он сказал мне, что знает о моей жизни совсем немного, но, судя по тому, что я настоящий мужчина, мое прошлое, должно быть, богато событиями. Он впервые познакомился с белым человеком, он всегда их считал врагами, но теперь они ему нравятся, и он постарается найти другого, похожего на меня.

– Подумай, – сказал вождь, – прежде чем отправиться в земли, где у тебя много врагов, подумай, что здесь, на нашей земле, у тебя только друзья.

Он сказал, что вместе с Сато присмотрит за Лали и Сораймой. Если у Сораймы родится мальчик, он займет достойное и почетное место в племени.

– Я не хочу, чтобы ты уходил. Оставайся, и я отдам тебе ту красивую девушку, которую ты видел на празднике. Она девственница, и ты ей нравишься. Ты мог бы остаться здесь, со мной. У тебя будет большая хижина и столько скота, сколько пожелаешь.

Я простился с этим щедрым и удивительным человеком и отправился в свою деревню. За всю дорогу Лали не проронила ни слова. Она сидела сзади меня на рыжей лошади. Седло, должно быть, ей мешало и делало больно, но она помалкивала и никак не проявляла своего недовольства. Сорайма ехала с одним индейцем. Соррильо отправился к себе в деревню своим путем. Ночью было довольно холодно. Я протянул Лали куртку из овечьей шкуры, которую мне дал Хусто. Она не стала сама надевать, но мне позволила это сделать, отнесясь ко всему тихо и безучастно. Ни одного жеста. Разрешила надеть куртку – и все. Хотя лошадь трясла, а временами сильно, она не держалась за меня, чтобы избежать падения. Когда мы приехали в деревню, я сразу отправился к Сато. Лошадь осталась на попечении Лали. Она привязала ее к стене хижины, подвесила спереди охапку травы, не расседлав и не сняв уздечки. У Сато я пробыл целый час и вернулся домой.

Печаль индейцы – мужчины и особенно женщины – переживают исключительно своеобразно. Они замыкаются в себе, их лица как бы каменеют. Ни один мускул не дрогнет. Глаза могут быть переполнены печалью, но ни одна слезинка не выкатится из них. Они могут стонать, но никогда не рыдают. Лежа в гамаке, я неловко повернулся и задел живот Сораймы. Она вскрикнула от боли. Я встал и перешел в другой гамак, подвешенный очень низко, опасаясь, что подобное может повториться. Лежу и чувствую, что гамак кто-то трогает. Притворился спящим. Лали сидела неподвижно на деревянном чурбане и смотрела на меня. Через минуту я почувствовал, что Сорайма тоже рядом. Она имеет привычку натирать кожу соцветьями апельсинового дерева – это ее духи. Она получает их в мешочках от индианки-торговки, которая время от времени появляется в нашей деревне. Когда я проснулся, то увидел, что они продолжают сидеть неподвижно. Солнце встало, было почти восемь часов утра. Я увел их на пляж и лег на сухой песок. Лали сидела рядом, так же поступила и Сорайма. Я погладил грудь и живот Сораймы, она продолжала сидеть, словно мраморное изваяние. Я положил Лали и поцеловал – она плотно сжала губы. Пришел рыбак, чтобы пойти с Лали в море. Едва взглянув на нее, он все понял и удалился. Я терзался. Я не мог больше ничего придумать, кроме ласк и поцелуев, чтобы дать им понять, как я их люблю. Ни слова с их стороны. Я был глубоко встревожен сознанием причиняемой им боли. Простая мысль, что я могу уйти, принесла им столько страданий. Лали насиловала себя любовью со мной, она отдавалась с отчаянным безумием. Что двигало ею? Только одно – желание понести от меня.

В это утро я впервые увидел, что она ревнует меня к Сорайме. Мы лежали на пляже на мелком песке в укромной нише. Я гладил грудь и живот Сораймы, а она покусывала мне мочку уха. Появилась Лали. Она взяла сестру за руку и ее же ладонью провела по округлому животу. А потом этой же ладонью провела по собственному – плоский и гладкий. Сорайма встала и, как бы говоря: «Ты права», уступила место рядом со мной.

Женщины каждый день готовили мне пищу, но сами ничего не ели. Уже три дня они голодают. Я сел на лошадь и чуть не совершил серьезную ошибку – первую за более чем пять месяцев: я отправился к знахарю без разрешения. Только в пути я сообразил, что делаю, и, не доехав до палатки метров двести, стал разъезжать взад и вперед. Он увидел меня и сделал знак приблизиться. С грехом пополам я растолковал ему, что Лали и Сорайма совсем не едят. Он дал мне какой-то орех и показал, что его надо положить в питьевую воду. Приехав домой, я опустил его в большой кувшин. Они пили воду несколько раз, но есть так и не стали. Лали больше не ходила в море за жемчугом. Сегодня после четырехдневного поста она пошла на отчаянный шаг: заплыла в море без лодки метров на двести от берега и вернулась с тридцатью устрицами. Она хотела, чтобы я их съел. Их немое отчаяние довело меня до такого состояния, что я сам перестал есть. Так продолжалось шесть дней. Лали лежала, ее била лихорадка. За шесть дней она высосала несколько лимонов – и больше ничего. Сорайма ела только один раз в день, в полдень. Я не знал, что делать. Я сидел рядом с Лали. Она лежала без движения на гамаке, который я сложил на земле в виде матраца, отрешенно уставившись в потолок хижины. Я смотрел на нее, смотрел на Сорайму, на ее вздутый живот и, не зная почему, разрыдался. То ли из-за себя, то ли из-за них, бог знает. Я плакал, и крупные слезы катились по щекам. Сорайма заметила их и принялась стонать, Лали повернула голову и тоже увидела, что я плачу. Одним прыжком она вскочила и оказалась у меня между ног. Она целовала меня, гладила и нежно постанывала. Сорайма обняла меня за плечи, а Лали стала говорить, говорить и говорить, в то же время не прекращая стенаний. Сорайма ей отвечала. Мне показалось, что она обвиняет Лали. Лали взяла кусок сахара величиной с кулак, показала мне, что растворяет его в воде, и в два глотка покончила с приготовленным питьем. Затем Лали и Сорайма удалились из хижины. Я слышал, как они выводили лошадь, а когда вышел из дома, она стояла уже под седлом, взнузданная, с наброшенными на переднюю луку седла поводьями. Я прихватил для Сораймы куртку, а Лали положила спереди сложенный гамак, чтобы Сорайма могла сидеть. Сорайма села на лошадь первой и оказалась почти у нее на шее. Затем сел я посередине, и Лали сзади. Я был настолько расстроен, что никому ничего не сказал, даже вождю, куда и зачем мы поехали.