Анри Перрюшо – Поль Гоген (страница 71)
Художник, не ожидавший ничего подобного, не успел ни попросить Пикено выступить свидетелем, ни посоветоваться с адвокатом в Папеэте. Он сразу понял, что его хотят засудить. Во вторник, во время заседания суда, законные формы были едва-едва соблюдены. Судья, вопреки новому указу, назначил общественного обвинителя и, точно в издевку, поручил эту роль Клавери. Художник не снизошел до того, чтобы явиться в суд. Но безжалостный приговор был вынесен: Гогена присудили к трем месяцам тюремного заключения и пятистам франков штрафа.
Гоген пришел в ярость[356]. Он подаст апелляцию на Таити, и тогда его оправдают и все убедятся в скандальных злоупотреблениях, которые он разоблачил и жертвой которых теперь стал. А если его апелляцию не удовлетворят, он подаст кассацию в Париж. Он заранее сообщил об этом Морису, чтобы тот обратился к некоторым парижским адвокатам.
«Я повержен, но еще не побежден, — писал он другу. — Разве побежден индеец, который улыбается под пытками? Право, дикари лучше нас. Ты был неправ, сказав мне однажды, что я ошибаюсь и я не дикарь. Нет, это так и есть: я дикарь. Цивилизованные это чувствуют, потому что в моих произведениях удивляет, озадачивает именно это „невольное дикарство“. Вот почему мне и нельзя подражать».
Едва Гоген узнал о вынесенном приговоре, он написал Пикено, прося его как можно скорее сообщить правосудию о том, что он взял назад свою жалобу. Свою защиту Гоген поручил мэтру Бро, адвокату, на которого когда-то нападал в «Осах». Впрочем, он решил сам отправиться в Папеэте. Но для всего этого ему нужны были деньги. А он с января ничего не получал от Воллара. Воллар вообще задолжал ему уже много денег. Гоген опасался, что Коммерческое общество не согласится авансировать ему сумму, необходимую для поездки на Таити. Кратко сообщив Монфреду о том, что его осудили «послушный губернатор, бандит-судья и прокурорчик», он объявил, что посылает непосредственно Фейе три картины, чтобы виноторговец срочно выслал ему полторы тысячи франков. «Речь идет о моем спасении». Очевидно, чтобы разжалобить своих корреспондентов, Гоген преувеличил размер своего штрафа, сообщив что его оштрафовали на тысячу франков.
Весь апрель Гоген провел в необычайном возбуждении. «Единственная причина, по которой в самые зловещие минуты я не пустил себе пулю в лоб, это то, что я пытаюсь достойно завершить начатое мною дело», — писал он в феврале Фонтена. Он работал теперь с большими перерывами. За последнее время он написал нечто вроде повторения центральной части полотна «Откуда мы…», где позади идола с поднятыми руками наметил очертания двух женских фигур с картины «Призыв». Набросал вид долины Атуоны с женскими фигурами и белой лошадью — и над этим пейзажем крест католического кладбища[357]. Написал он также свой поразительный автопортрет[358]: крепкая шея, крупная голова еще напоминают былого силача Гогена, но больше всего в этом портрете привлекает внимание изможденное лицо художника, печать смерти, наложенная на него перенесенными испытаниями. Гоген просил у Воллара прислать краски и холсты. Но суждено ли ему было еще писать картины? В начале апреля он обратился за помощью к сведущему в медицине пастору Вернье. Его состояние все ухудшалось. «Я больше не могу ходить», — написал он Вернье. «Все эти заботы убивают меня», — писал он в то же время Монфреду.
Как ни мучила Гогена распространявшаяся все шире экзема, гораздо опаснее была обострившаяся болезнь сердца. Но художник этого не понимал. Он лихорадочно подготавливал материалы для защиты в суде: уличал своих обвинителей и в свою очередь обвинял Клавери в диффамации на том основании, что тот предал гласности рапорт Шарпийе. «Даже осужденный на тюремное заключение, — писал Гоген на клочке бумаги, — я буду высоко держать голову, гордясь именем, которое я приобрел по заслугам, и за пределами суда не позволю никому, даже лицам, занимающим самое высокое положение, говорить что-либо наносящее урон моей чести». Каждый день из Дома наслаждений рассылались письма. Гоген обращался ко всем, в ком видел своих возможных союзников: к капитану одной из шхун Коммерческого общества, к сыну Дени Кошена, к островным торговцам, которых он уговаривал выступить против незаконной конкуренции американских китобоев.
После осуждения Гогена туземцы, за исключением преданного Тиоки, боялись заходить в Дом наслаждений. Власти доказали, что они сильнее художника. Запуганным маркизцам (они еще помнили, «как стреляли из пушек») казалось опасным выказывать Коке слишком большую дружбу. Тем не менее, несмотря на собственные неприятности, Гоген продолжал выступать в защиту их интересов. Двадцать девять туземцев на острове были присуждены к крупным штрафам — они должны были уплатить больше трех тысяч франков. Художник «молил», чтобы им оказали «снисхождение», указывая, между прочим, на несоответствие между суммой штрафа и доходами туземцев, которые «в самые лучшие годы» зарабатывают «едва ли четыре тысячи франков».
Это было последнее обращение Гогена к властям — больше он им не досаждал. Энергия его иссякала. Пастор Вернье, приходивший в эти апрельские дни в Дом наслаждений, чаще всего заставал Гогена в постели — тот «лежал и стонал». Однако он тотчас брал себя в руки. Забывая о своих болезнях, он начинал говорить, и пастор слушал, взволнованный тем, что рассказывает этот человек, от которого многое должно было его отталкивать. Гоген говорил о старых друзьях, об Орье и Малларме, и в особенности об искусстве, о своем искусстве. Его творчество пока еще не признано, просто говорил он, но оно гениально. «Я исполнил свой долг».
В пятницу 8 мая утром Гоген два раза подряд терял сознание. Оглушенный, он лежал на кровати, не зная, день сейчас или ночь. Еще не вполне очнувшись, он послал Тиоку за пастором. Когда пастор явился, Гоген пожаловался ему на «боли во всем теле». Пастор осмотрел его и обнаружил внизу позвоночника огромный нарыв.
Пастор вскрыл нарыв — Гогену стало немного лучше. Он пришел в себя, выразил некоторую тревогу по поводу двух своих обмороков, но голова его была ясной, и он даже заговорил с пастором о «Саламбо». Вернье ушел от него успокоенный.
Тиока тоже ушел к себе. Кахуи был занят на кухне. В комнате воцарилось молчание. Гоген был один.
Один, как всю свою жизнь, — один перед лицом смерти.
Один на один с привычными призраками.
…Около одиннадцати Тиока, пришедший узнать о самочувствии больного, окликнул его снизу. Ответа не было. Он поднялся по лестнице. Гоген был мертв. Он скончался скоропостижно от сердечного приступа.
Кахуи бросился за пастором, а Тиока пытался оживить друга, по обычаю маркизцев кусая его в голову. Прибежал Вернье. Но, как он ни торопился, его опередили: войдя в комнату, Вернье с изумлением увидел, что епископ Мартен и другие члены католической миссии уже расположились у изголовья художника, который лежал «еще теплый, свесив одну ногу с кровати». Пастор попытался сделать Гогену искусственное дыхание, но это помогло не больше, чем укусы Тиоки[359].
Епископ Мартен объявил пастору, что собирается похоронить Гогена на католическом кладбище. Вернье был возмущен. Всем известно, заявил он, как относился Гоген «к этим господам». По мнению Вернье, художника следовало хоронить без церковного обряда. Но он был вынужден уступить. Гоген был крещен — стало быть, считался католиком. Тем не менее пастор решил присутствовать при выносе тела, который епископ назначил на другой день, на два часа пополудни.
Вернье ушел. Ушел и Мартен. Тиока умастил тело Гогена, украсил его цветами. «Коке умер, не стало у нас защитника, горе нам!», — причитал он. Подручные епископа охраняли покойника в Доме наслаждений…
В мастерской оставалось немного полотен — не больше десяти. На мольберте стояла картина на сюжет, неожиданный для Тихоокеанского архипелага — «Бретонская деревня под снегом»[360]. Зато в ларях из камфарного дерева все еще хранились рисунки, о которых Гоген тревожился во время циклона.
Эти рисунки — «скверные картинки» — никому не суждено было больше увидеть. Они исчезли, как и многие скульптуры и пресловутые японские эстампы.
У останков великого «дикаря» сидели подручные епископа. Наутро под предлогом, что тело начало разлагаться, они ускорили похороны. Когда пастор Вернье в два часа явился в Дом наслаждений — он был пуст. В церкви Атуоны уже началось отпевание.
На могиле Гогена Тиока установил базальтовую глыбу, на которой выгравировал имя своего друга и год его смерти[361].
Три недели спустя была составлена опись имущества художника, которое было продано с молотка. Первая распродажа состоялась в Атуоне 20 июля. Продавалась только домашняя утварь — в роли оценщика выступал Клавери. В августе сторожевое судно «Дюранс» перевезло на Таити мебель, картины, предметы искусства, книги, принадлежавшие Гогену. «Эксперт» из Папеэте в последний раз разобрал рисунки и акварели художника и «изрядную часть», по его собственным словам, «отправил на помойку, где им и место».
Вторая распродажа состоялась 2 сентября. Многие офицеры с «Дюранс» и канонерки «Усердная» оспаривали на аукционе реликвии, оставшиеся после художника. Наиболее дорого (сто пятьдесят франков) была оценена картина «Материнство», которую лейтенант Кошен перехватил у губернатора Пети. Судовой врач с «Дюранс», Виктор Сегалан, купил за шестнадцать франков четыре скульптуры, украшавшие Дом наслаждений, за два франка палитру художника и за восемьдесят пять франков семь картин, среди них автопортрет «У Голгофы» и «Бретонскую деревню под снегом», которую оценщик демонстрировал вверх ногами, дав ей неожиданное название «Ниагарский водопад».