Анна Старобинец – Резкое похолодание (страница 13)
— Хватит животное пугать, — из вредности вступился я.
— А тебя вообще не спрашивают. Отдай мне… сам знаешь что. И я уйду.
— Не отдам, — сказал я.
— Предатель.
— Спокойной ночи. — Я закрыл шкаф и прислушался.
Вздох. Тяжелый вздох.
Вздыхай, вздыхай…
Ну да, я предатель. Пусть. Но все мои родственники. Вся моя родня. Все мои родные. ВСЕ МОИ РОДНЫЕ погибли из-за него. Сначала те, что жили в Спиридоновской церкви… О, они умирали долго, я знаю. Они умирали постепенно. Первым делом те, кого завалило обломками во время сноса. Потом все остальные. Они ведь не ушли оттуда, со своего места, со своего дурного места, от своих мертвецов. Я уверен, они остались там. Среди свай, кирпичей, деревяшек, стекол и каменной пыли, похожей на пепел. Они жили там, на своем пепелище, пока не настала зима. А зимой они замерзли. Не сразу, конечно, — мы ведь народ живучий. Постепенно. Постепенно. Один за другим.
А потом на их костях построили дом с барельефами. Дом из теплобетона. Теплый бетон — но их он уже не согреет… Им всегда будет холодно. Всегда. Жизнь после смерти — затянувшееся мгновение. Если ты замерз на свалке — вовеки веков будешь мерзнуть на свалке. Перестал дышать, лежа в камере у параши, — вовеки веков будешь чувствовать этот смрад. Если ты умер в своем доме, в одиночестве — отныне и всегда пребудешь в своем доме, в одиночестве… Моя бабушка была верующей, моя мать — атеисткой, а я — агностик или вроде того. Может быть, кроме последнего мгновения есть что-то еще — райские кущи, адское пламя, абсолютное небытие — может быть. Допускаю. Даже наверняка так и есть. Но чтобы уйти туда, чтобы прервать свой последний миг, нужно быть абсолютно свободным. Нужно, чтобы тени забрали все твои вещи. Нужно, чтобы здесь тебя ничто не держало.
Как правило, так не бывает. Кто-то или что-то держит.
Вот старика, например, держу я. Храню у себя одну его вещицу.
Я мог бы его отпустить. Я могу его отпустить. Я, может быть, даже его отпущу. Но я пока не решил. Он слишком передо мной виноват. Слишком.
Вместе с ним ушел мой отец: Лев увел его с собой, а вернулся один. Я пытался думать, что отец остался в тюрьме — по каким-то причинам, ну мало ли что… — но всегда знал, что это неправда. Просто его больше нет…
Снова вздохи по ту сторону деревянной двери.
— Ты увел моего отца! — прикрикнул я на шкаф. — Ты сгубил моего отца! Где ты бросил его?
Тишина.
— Где ты бросил его? Отвечай!
— Я его не бросал, — сипло откликнулся шкаф. — Я его даже не видел, дурак! Я вообще не знал, что у тебя есть отец. Я даже не знал, что есть ты! Мы ж вас не видим, сволочей!
— Без оскорблений! Изволь говорить нормально!
— А ты тогда изволь открыть дверь — если хочешь говорить нормально.
— Не открою.
Молчание.
Я еще раз повторил:
— Не открою.
Сяо осторожно чихнул.
— Заткнись, — зло сказал я.
Он чихнул снова — тихо, сдавленно. Явно старался сдержаться, но не мог.
— Я тебя сейчас, Вася, в шкаф засуну.
— Мяу, — испуганно возразил Сяо.
Потом опять было стыдно. Зачем я кричал на старика? Зачем запер в шкафу с котом? Кот — он ведь и нассать может… Зря я так. Пожилой человек все-таки. К тому же покойный… Нет, по большому счету я, конечно, был прав. По какому-то другому счету… Если по справедливости, я ведь действительно в каком-то смысле его тогда подставил. Я думал: это будет его расплата за смерть моих близких. Я думал: я просто обязан это сделать — не из мести даже, а по долгу службы. Ведь мой долг — блюсти семейный очаг: супружеская верность и все такое… Я думал: он сам напросился. Но я не думал, что папа уйдет вместе с ним. И вообще я не думал, что все выйдет… так плохо.
Валя все равно копалась в его вещах. Она уже догадывалась, что что-то происходит
Она увидела ключ. Открыла ящик. Прочла письма.
Вечером был страшный скандал.
Нет, она была не такая дура, чтобы признаться, что видела все письма. Но и не такая умная, чтобы притвориться, что не видела ни одного. Она выбрала промежуточный вариант: одно письмо валялось на полу… Она подняла… Не смогла удержаться… Прочла… Как ты мог, негодяй?… Какая-то С-сонечка!.. А как же мы?… Предатель… Подлец…
После этого стало только хуже. «Какая-то Сонечка» из тщательно скрываемой тайны превратилась в почти узаконенную явь, с которой надлежало просто смириться — как с явлением природы, навроде зимних морозов.
«Что поделаешь? Такой уж у нас климат: полгода холодно, остальные полгода — зима», — говорил Лев, натягивая шерстяной свитер.
«Что поделаешь? Такая уж у меня жизнь: три дня здесь — а один там», — говорил Лев и уходил ночевать в другой дом.
В одну из таких ночей она взяла лист бумаги и размашисто написала:
СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО
С уважением,
ЧТОБ ВЫ ОБА СДОХЛИ — ТЫ И ТВОЯ СУКА!!!
Потом она взяла другой лист бумаги и переписала текст левой рукой, аккуратными печатными буквами. Без помарок и без последней строчки.
Она отправила письмо не сразу. Оба листка, черновик и беловик, она прятала среди белья — застиранных трусов и безразмерных лифчиков — еще три дня.
Я собирался их взять. Да, сначала я хотел их украсть, оба, черновик и беловик, чтобы спасти Льва, спасти их всех, защитить, отвести беду, исправить ошибку… Я три дня слонялся вокруг бельевого ящика — видит бог, я хотел их вытащить, оба, черновик и беловик. Но меня остановило какое-то сладкое чувство — смесь обиды, любопытства, злорадства, возможности поучаствовать, не будучи при этом соучастником, — в сочетании с чувством собственной правоты. Принцип невмешательства никто ведь не отменял… Мешать людям не
По какому-то другому счету я был не прав.
Я взял только черновик.
Беловик я оставил.
Через три дня Лев снова не ночевал дома (график своих измен он соблюдал столь же педантично, что и все остальные графики). Всю ночь Валя драила квартиру — а утром отправила письмо.
Льва забрали через четыре дня. И Соню. И моего отца. Всех в одну ночь.
…По какому-то другому счету я был не прав. Я вернулся в комнату старика и открыл шкаф. Сяо выкатился оттуда комком взъерошенной шерсти; в предрассветных сумерках изысканной его рыжины было не различить, и он казался собственной дворово-серой тенью.
Поспешной кособокой иноходью Сяо поскакал к кровати старика, на которой теперь мирно спала ведьма, улегся у нее на груди и громко, точно неисправный холодильник, заурчал. Узкоглазая, не просыпаясь, погладила его по спине.
— Отдай мне мое… — грустно шепнуло зеркало.
— Посмотрим, — сказал я; это был почти компромисс.
— Отдай, гаденыш!..
— Да пошел ты!
Я снова сорвался — захлопнул злосчастную дверцу да еще показательно пнул ее снаружи ногой.
Старик бесил меня. Он вызывал у меня ту специфическую смесь раздражения и жалости, какую обычно вызывают очень старые родители у своих почти старых детей или супруги с тридцатилетним стажем — друг у друга. Или безнадежные больные — у хороших врачей.
Я срывался — и при этом мне почти всегда было стыдно. Вернее, у меня всегда появлялось характерное