реклама
Бургер менюБургер меню

Анна Старобинец – Лисьи броды (страница 6)

18

Глава 4

Дальний Восток. Тайга. Август 1945 г.

Дыхание смерти – одно на всех. В который раз я вижу этому подтверждение. Солдат и зверь, умирая, испускают дух одинаково. Короткий вдох – не вдох даже, а отчаянная, последняя, безнадежная попытка втянуть в себя кислород – и длинный, и такой вдруг спокойный, исполненный безразличия выдох. Да, смерть не любит свидетелей, но она любит убийц. И если убийца склоняется над испускающим дух, и если я склоняюсь над солдатом ли, зверем – мне открывается истинный запах смерти.

Нет, смерть не воняет разложившейся падалью; падаль – последствие. У смерти – тонкий, пряный, сладкий аромат увядших гвоздик, и прелой листвы, и остывающего, но еще теплого воска, и спутанных, спрятанных под косынкой волос, и липкой, гнойной, сочащейся из разреза на коре священного аравийского древа смолы, из которой делают ладан. У смерти – сложный букет с едва заметным намеком на начало распада…

Когда кабан испускает, наконец, дух, а тот его глаз, что остался целым, в последний раз вспыхивает багровой бусиной боли и ненависти и застывает намалеванной наскоро блеклой картинкой, я извлекаю из кабаньей головы трофейный вертухайский штык-нож, засаженный в глазницу по самую рукоять, обтираю лезвие о встопорщенную жесткую гриву и прячу в карман. И я выдергиваю из его боков три остро заточенных палки, которыми не нанес зверю глубоких ран, но раздразнил его и спровоцировал к нападению. Мне повезло: когда я выследил кабана, он уже был ранен: спина разодрана когтями какого-то хищника – тигра или медведя. Все раны поверхностны, но кабан спасался от нападавшего бегством, и это подорвало его силы.

Я выкуриваю папироску – не потому, что хочу курить, а чтобы едкий дым заглушил во мне ощущение сладкой отравы, неконтролируемое, древнее возбуждение воина, убившего в одиночку дикого вепря.

И я тащу тяжелую тушу в сторону нашего с вором привала, марая низкую сухую траву густой, остывающей кровью зверя. Тревожная и безумная, ворочается в голове мысль: за эту кровь мне полагается заплатить. Но не монетой – чем-то другим. Когда-то я знал, чем платят зверю за кровь, а теперь забыл.

Я волоку кабана, ухватив за одно из задних копыт, а он цепляется за корни торчащим из раззявленной пасти желтым клыком и таращится в закатное небо багровой глазницей. Как будто и после смерти он сопротивляется мне. Как будто он молит своего лесного дикого бога отомстить за несправедливость.

Я возвращаюсь с добычей, и вор встречает меня у костра, голодный, присмиревший и, кажется, впервые за этот день – благодарный. Мы вместе разделываем кабана, сооружаем вертел и подвешиваем над огнем тушу, и мертвая кровь, шипя, стекает в красные угли, и вор заходится кашлем, трескучим, как наш костер, и сплевывает в огонь темный слизистый сгусток собственной крови.

В эту секунду я понимаю, чем платят мертвому зверю. И я беру вертухайский нож с присохшей коростой кабаньей крови на лезвии, и этим ножом я делаю на левой ладони короткий разрез, и я встаю над костром и сжимаю руку в кулак, и алые капли, шипя, орошают убитого мною зверя.

Когда убиваешь человека – платишь за кровь монетой.

Когда убиваешь зверя – за кровь платишь кровью.

Глава 5

Дальний Восток. Урановый рудник «Гранитный».

Август 1945 г.

Начальник лагеря «Гранитный» подполковник Модинский сжал челюсти так, что захрустело в ушах, и едва заметно кивнул. Майор Гранкин, его помощник, откинул край брезента и направил на труп фонарик.

В невнятном буром месиве, на том самом месте, где Модинский предполагал увидеть голову вертухая, красовался круглый булыжник.

– Как? – хрипло процедил сквозь зубы Модинский.

– Зарезали его, об-бобрали, шашку рв-ванули – и втроем у-ушли, – волнуясь, Гранкин начинал заикаться. – Тут, сами видите, штольня ок-ка-азалась разведочная…

Гранкин суетливо прикрыл брезентом булыжник, заменивший вертухаю лицо, мазнул фонарем по кое-как расчищенному, с грудами камней по периметру, нутру штольни и указал на разлом в стене, из которого мутной сукровицей сочился закат.

– …И выход наверху… ок-ка… – Гранкин мучительно напряг челюсти, силясь вытолкнуть из себя последнее слово, – …азался.

– Ока-ка-ка-зался! – зло передразнил Модинский и с тоской подумал, что фляжку свою с коньяком напрасно оставил внизу, в лагере. – Двое блатных и капитан, фронтовик, кто б подумал! Сколько дней они готовили этот побег? Пробивали лаз в штольню? Динамита столько откуда у них?!

– Не могу знать, товарищ начальник! Всех трясу! Вы-ыясняю! – убито отрапортовал Гранкин.

– Мудями ты трясешь, попка ссыкливый! – заорал Модинский и пнул ботинком кусок гранита. Камень отлетел, ударился о труп вертухая, и из-под брезента выпростался посиневший, плотно сжатый кулак.

Модинский присел над трупом и, скалясь от натуги и отвращения, разжал окоченевшие пальцы. На каменный пол скользнула из холодной мертвой ладони замаранная кровью пятнадцатикопеечная монета.

– Что за… ч-черт? – начальник лагеря подобрал монету, брезгливо повертел и сунул в карман.

Поднялся, попытался было с разбегу вскарабкаться к разлому в стене, но на середине расщелины соскользнул и грузно осел в гранитную пыль. Еще недавно подтянутый, дерзкий офицер НКГБ с эффектными кубиками мышц на покрытом пушистой порослью торсе – не дашь и сорока, не то что истинного полтинника, – в последние пару лет, с тех пор, как оказался на службе в этой гранитной дыре, Модинский отрастил брюшко и мешки под глазами, обрюзг и пристрастился к грузинскому коньяку. Без коньяка ни с новым своим телом, ни со ссылкой в дальневосточное захолустье он смириться никак не мог. Как будто там, внутри, под слоем жира и дряблой кожи, сидел, как в камере-одиночке, настоящий Модинский, сильный и молодой. Как будто грузное тело было его собственным вертухаем, и коньяком он все пытался изничтожить его, отравить.

– Чего уставился, ну?! Лестницу мне сюда!

– Так вот же она, лестница, – Гранкин посветил фонарем на прислоненную к стене в паре метров от Модинского приставную лестницу и предупредительно пододвинул ее к разлому. – Я ж все предусмотрел, Михал Саныч, я и фляжечку вашу вам прихватил…

Модинский молча взял фляжку, втянул в себя три длинных, жгучих глотка и полез в пролом наверху. Гранкин, помявшись, устремился за ним, по-собачьи дыша в затылок.

Выбравшись на узкий карниз, Модинский качнулся было вперед, с трудом удержал равновесие и привалился к шершавой скале.

– Осторожно, тут высоко, – с некоторым опозданием сообщил Гранкин и взял его за рукав.

Модинский резко выдернул руку, выпрямился и уставился вниз, на розовую в предзакатном свете пену реки.

– Так мы общую тревогу объявляем, товарищ Модинский?

– Никакой тревоги. – Начальник лагеря хлебнул из фляжки. – Отсюда не выплыть. Ждем два дня. Если трупы вынесет, ты их сразу доставляешь сюда и пишешь мне рапорт: несчастный случай, завал, обрушение, четверо погибших, сактировали, закопали. Если трупы не вынесет, пишешь мне рапорт: несчастный случай, завал, обрушение, четверо погибших. Сактировали, закопали. Все, точка.

– Я не понял, товарищ подп-полковник. А в чем разница между первым и вторым в-вариантом рап-порта?

– Ни в чем, Гранкин.

– Но ведь это ж мы с вами – п-под статью, если скроем п-побег…

– А если не скроем?! – взревел Модинский, и горное эхо швырнуло в них осколками последнего слова: «скроем!», «роем!», «ем!».

– У вас глаз сильно красный, товарищ подполковник, – заметил вдруг Гранкин. – Сосуд, наверное, лопнул.

– Это рудник «Гранитный», – внезапно успокоившись, процедил сквозь зубы Модинский. – Объект. Особой. Секретности. Побегов здесь – не бывает. Точка.

Глава 6

Трещит вхолостую мотоциклетный движок. Я в гоночных латах и шлеме, в седле мотоцикла, на арене московского цирка. Передо мною ездовая дорожка, окольцовывающая манеж и переходящая в отвесную трехметровую стену.

Я проверяю закрепленную на груди «обойму» с метательными ножами: короткие лезвия, длинные рукояти. Я трогаю лезвия пальцами левой руки – и сам себе удивляюсь. Зачем я их трогаю? Ведь я поранюсь до крови, а мне сейчас выступать…

Все лезвия остро наточены – но они не ранят меня. Я изучаю руку, подушечки пальцев: нет ни следа. Лишь на ладони короткий, покрытый тонкой коркой разрез. Откуда он? Я вспоминаю, что вроде бы сам его сделал. В лесу, над костром… Где этот лес? Почему я здесь?..

Тревога прорастает во мне, как острые побеги бамбука. Грохочут аплодисменты и марш ударно-духового оркестра. Зал полон зрителей, и из первого ряда на меня смотрит блондинка в черном вечернем платье. Елена, моя жена. Но разве… Я разве не потерял ее четыре года назад?.. Она улыбается мне, беспечно и нежно, и ростки тревоги во мне засыхают и обращаются в прах, и даже царапина на ладони затягивается и исчезает. Все хорошо. Ведь все хорошо? Она здесь, со мной. На шее ее, на цепочке – золотые часы, такие же, как у меня, с моим портретом под крышкой. Все хорошо. Я ношу у сердца ее лицо, а она носит мое.

– Сегодня в нашем цирке! Смертельный! Н-номер! – надрывается шпрехшталмейстер в дешевом красном сюртуке с блестками. – Гонки по вертикали на мотоциклете! С одновременным метанием ножей! В живую! Женщину!.. Встречайте!.. Макса!.. Кронина! А-а-а теперь я приглашаю на сцену женщину-у! Кто готов поучаствовать в представлении добровольно, доверившись судьбе и н-неповторимому!.. Максу!.. Кронину?