Анна Сергеева-Клятис – Комиссаржевская (страница 58)
«Путешествуя с братом Фёдором Фёдоровичем по Европе летом 1907 года[489], Вера Фёдоровна увидала “Королеву мая” на сцене придворного театрика одного из многочисленных немецких владетельных князей. Вера Фёдоровна осталась в восторге и тут же постаралась добыть клавир. Вернувшись в Петербург и делясь со мной своими впечатлениями о поездке, она рассказала, что ей удалось набрести на прелестную музыкальную вещицу Глюка, которую Ф. Ф. Комиссаржевский будет ставить в этом сезоне как маленький, но настоящий музыкальный спектакль с оркестром, хором и балетом...
— Но как же, Вера Фёдоровна, Вы рассчитываете поставить музыкальный спектакль с драматическими актёрами? Ведь у нас никто не поёт? — спросил я.
— Как это никто не поёт? — ответила Вера Фёдоровна. — А Вы?
— Что Вы, Вера Фёдоровна, какой же я певец... Это я так, для себя... — отвечаю я, смутившись.
— Вот и неправду Вы говорите! — смеясь говорит Вера Фёдоровна и шутливо грозит пальцем. — Я помню, как Вы в Озерянах пели. Все наши дамы заслушались... даже помню, что Вы пели, — цыганский романс “Сгубили меня твои очи”... Так вот, мы с Фёдором Фёдоровичем решили поручить Вам в “Королеве мая” партию маркиза де-Монсупир... — заканчивает Вера Фёдоровна уже серьёзно.
Заметив моё смущение и неуверенность в своих силах, Вера Фёдоровна добавляет:
— У Вас несомненный голос, Алёша... Вам надо с кем-нибудь заняться... Ну, хотя бы с Тартаковым. Я слыхала, что он отлично ставит голоса... Поговорите с ним!
— А Вы, Вера Фёдоровна, будете участвовать в “Королеве мая”?
Вера Фёдоровна оживляется.
— Обязательно! Там есть очаровательная роль травести-пастушок Флинт... буду петь и танцевать! Вам не кажется, Алёша, странным, что я собираюсь петь и танцевать?
Кажется ли мне это странным? Нисколько! Я-то отлично знал, как любила и умела В. Ф. Комиссаржевская петь и танцевать — факт, прошедший мало замеченным для её биографов. <...>
Всех нас необыкновенно интересовало, как Вера Фёдоровна будет репетировать эту необычную для неё роль, но Вера Фёдоровна проходила свои сцены вполголоса и наше любопытство не могло получить удовлетворения. И вот, на одной репетиции, незадолго перед премьерой, Вера Фёдоровна запела и заиграла — и восторгам нашим не было конца! У Веры Фёдоровны был чарующий своеобразный голос — меццо-сопрано, переходящее в контральто, хотя, по внешности, в ней можно было бы скорее предположить высокий голос. К этому надо прибавить удивительно приятный грудной тембр и идеальную для драматической актрисы музыкальность... Вера Фёдоровна своим голосом сумела тонко передать очарование кудрявой глюковской музыки. Декорации и костюмы работы Калмыкова были восхитительны и выдержаны в тонком стиле старинной пасторали. В. Ф. Комиссаржевская в трико, облегавшем её стройную фигуру, в шёлковом кафтане и жабо, с посохом и цветами в руках, с лукавой полуулыбкой на устах, была живым олицетворением галантного пастушка. <...> Успех в “Королеве мая” Комиссаржевская имела огромный — все были поражены новой яркой гранью её таланта»[490].
Казалось, успех пришёл в театр и с рекордной по срокам постановкой «Саломеи». Генеральную репетицию посетили не только литераторы, критики и художники, но были приглашены также депутаты Государственной думы, в том числе Пуришкевич, а также представители городского управления. Театр хотел показать, что, вопреки слухам, в постановке нет ничего богохульного, ничего порнографического. Постановку оценили очень высоко, она была признана одним из самых значительных достижений Драматического театра. В спектакле сочетались и интересные находки режиссёра, и талантливое декоративное решение художника С. И. Калмыкова, и специально написанная музыка В. Т. Каратыгина. На первые три спектакля все билеты в театр были распроданы.
Гром среди ясного неба грянул в самый день премьеры «Саломеи». В 11 часов утра в театр пришла бумага, запрещавшая постановку пьесы. «И это после разрешения цензурой, после разрешения градоначальника печатать, в продолжении почти трёх недель, анонсы о пьесе!»[491] — горестно восклицает А. П. Зонов. Спектакль был отменён, деньги за билеты возвращены публике. Зонов вспоминает: «Неожиданное запрещение постановки “Саломеи”, стоившей около 25 тысяч, подорвало вконец материальную сторону театра. Больнее всех эта неожиданность, конечно, затронула Веру Фёдоровну. Постановка удалась, впереди возможность сборов, интереса к театру, и вдруг почти безвыходное положение. Поднимался вопрос о закрытии театра и роспуске труппы»[492].
Чтобы спасти театр, труппа готова была играть без жалованья. Комиссаржевская решила вопрос иначе: она скрепя сердце вернула на сцену старый репертуар — испытанное средство, к которому она прибегала уже не один раз. Он не требовал материальных затрат, пьесы были давно поставлены и отрепетированы. Острота материальных проблем была отчасти снята этим компромиссом. Неплохие сборы давала и «Королева Мая»[493]. Собственно, эту пьесу можно назвать последним удачным реализованным проектом Драматического театра на Офицерской. Но, как справедливо замечал один из театральных критиков того времени, такими экзотическими находками, как опера Глюка, не может существовать драматический театр. Вопрос репертуара обострялся и становился всё более неразрешимым.
В октябре 1908 года Комиссаржевская переписывается с Л. Н. Андреевым — он предлагает ей на выбор две пьесы, одну «простенькую, реалистическую, весьма незатейливую» — «Любовь студента». И вторую, «Чёрные маски», — «символическую, сложную, с большими трудностями для постановки». Ф. Ф. Комиссаржевский, тяготевший к иррациональным, мистическим произведениям, стремившийся испробовать свои силы в режиссуре, кумиром которого был Метерлинк, пришёл в восторг от идеи поставить в Драматическом театре «Чёрные маски» и убедил в этом Веру Фёдоровну, которой пьеса Андреева не очень понравилась.
Постановка этой пьесы требовала больших материальных затрат, а театр находился в бедственном положении. Но брат убеждал её, что новый спектакль станет художественным событием, не уступающим по значимости «Саломее», и это поправит дела. Кроме того, полагаем, что, ведя предварительные переговоры с Комиссаржевской, Андреев сознательно или случайно затронул тему, которая сыграла решающую роль. Он написал ей о своих отношениях с МХТ: «От постановки “Масок” театр отказался: и очень дорого, и очень трудно, и негде показать себя артистам, измученным безличностью ролей в “Синей птице”. А как заявил Станиславский на своём торжестве, они снова возвращаются к реализму — от которого, в сущности, и не уходили далеко. Ихний символизм — частью добросовестное заблуждение, частью лёгонькое кокетство и желание показать свои силы. <...> Отдаю судьбу “Масок” в Ваши руки, дорогая Вера Фёдоровна. Уверен, что Ваш театр сделает всё возможное и покажет Художественному театру (как это было с “Жизнью человека”), что и с малыми денежными средствами могут достигаться большие результаты»[494].
Это письмо никак не могло оставить Комиссаржевскую равнодушной, прежде всего, благодаря лестному сравнению её театра с МХТ, ироническому упоминанию о приверженности Станиславского к реализму, от которого он так и не смог уйти, рассуждению о его неудачных попытках освоить стилистику символизма. Даже упоминание о недостаточности материальных средств Драматического театра в этом контексте звучало как похвала. Станиславский, располагающий куда более очевидными возможностями, отказался от «Чёрных масок», испугался сложностей постановки — Комиссаржевская же не испугается. Такая убеждённость в её силах и таланте, в возможностях созданной ею труппы со стороны именитого писателя не могла не льстить, требовала немедленного согласия.
Конец осени 1908 года был для Комиссаржевской чрезвычайно труден. Почти каждый день она была занята в спектаклях, преимущественно из старого своего репертуара — «Бесприданнице», «Кукольном доме», «Родине» — работала без особой творческой радости, ради спасения театра. «Делая это, я изменяю себе как художнику»[495], — говорила она. Как считал Ф. Ф. Комиссаржевский, именно в это время Вера Фёдоровна испытала сомнение в возможности продолжать дело своего театра и в глубине души перестала верить в него. А. Желябужский вспоминает: «Усилилась изнурявшая её бессонница. <...> Она засыпала, сплошь и рядом, только под утро, и её старались не тревожить иногда до полудня. Помимо повышенной нервности, причиной бессонницы было, конечно, чрезмерное потребление кофе. Вера Фёдоровна пила его в течение всего дня, особенно во время работы. За кулисами часто можно было видеть её театральную горничную с подносиком, на котором стояла красиво отделанная серебром и эмалью чашка крепкого чёрного кофе. Вера Фёдоровна отпивала из неё в перерывах между выходами. К концу спектакля она бывала часто настолько возбуждена, что не могла идти домой и просила кого-нибудь из нас побродить с ней. Обычно эта честь выпадала на долю одного из “трёх мушкетёров” — так называли в театре Феону, Подгорного и меня. Гуляли чаще всего по безлюдной в эти часы набережной Екатерининского канала»[496].
В это время, очевидно, завязался ещё один роман Комиссаржевской, о котором известно крайне мало. Её возлюбленным стал молодой актёр Владимир Подгорный. Нам не всегда достоверно известно, какие отношения, только ли дружеские, только ли профессиональные, соединяли её с другими молодыми актёрами труппы. А их было множество, и все приблизительно ровесники: А. Желябужский, А. Феона, А. Мгебров, В. Подгорный, Г. Питоев... Разговоры вокруг беспорядочных связей Комиссаржевской велись всегда; к тому времени, о котором идёт речь, они расцветились новыми красками. Главной темой теперь был, конечно, возраст предполагаемых любовников. Одно из выразительных свидетельств об этой стороне жизни Комиссаржевской принадлежит А. А. Мгеброву: «В противовес мне, Феона был чрезвычайно выдержан и спокоен в жизни, но и он временами терял это спокойствие до смешного. Помню, в Иркутске же, на вокзале, когда мы уже уезжали, мы сидели вчетвером: Вера Фёдоровна, Феона, Чижик-Подгорный и я... Вдруг Феона уставился на Веру Фёдоровну и в течение целого часа не спускал с неё глаз... Вера Фёдоровна мило проводила рукой между собой и его глазами, отмахиваясь от него, смущённо улыбалась и говорила всё время: “Да не смотрите на меня так, Алёша”. А он смотрел... он не смотрел, а глядел на неё исступлённо жадными глазами. Впрочем, непосредственность этого взгляда была так очевидна, что сердиться на него было невозможно, и Вера Фёдоровна не сердилась... Загрустил к тому времени что-то и Подгорный... Я же замкнулся в своей жажде жертвенного подвига во имя той, кого избрала душа моя, как свою властительницу и владычицу, в мир которой я хотел проникнуть»[497].