Анна Орлова – Женщина модерна. Гендер в русской культуре 1890–1930-х годов (страница 15)
Но если даже допустить, что «поэзия страсти» привлекла Лопатину как писательницу, то в своей жизни она эту область усиленно игнорировала. По крайней мере, это следует из письма Бунина к ней, в котором тот все время извиняется и отводит от себя упреки в эгоизме и плотском влечении. Вот лишь одна выдержка из письма: «В мое чувство к Вам входит, напр., и чувство страсти. ‹…› Я не скрываю, что ‹…› люблю порою Вас всю невыразимой любовью. ‹…› А Вы упрекнули меня и даже больше того — сказали, что у меня это чувство главное»[149]. Так и хочется здесь произнести: «Бедный Иван Алексеевич!», ибо по отношению к нему она вела себя с тем высокомерием, которое вырабатывалось у завоевывавших самостоятельность женщин рубежа XIX–XX веков, постоянно подчеркивавших, что они выше традиционно «женских» качеств. Разве не об этом говорят следующие строки его письма: «Но пусть даже так, пусть Вы и за это считаете возможным упрекать и называть эгоистом, — ведь неправда, что только эти чувства у меня к Вам главные. Вы знаете, что я систематически подавляю их и, вероятно, подавлю, чтобы только сохранить наши отношения»?[150] Традиционные упреки в эгоизме и сосредоточенности на плотских желаниях — это постоянный набор претензий и упреков, которые изливались на мужскую половину человечества от новомодных эмансипе.
Надо сказать, что и Достоевская уловила этот момент как характерный для психики своей Ляли, когда указала, что та едва не упала в обморок, когда ее подруги посвятили ее в «тайны» брака, и с тех пор навсегда усвоила себе отвращение к физической близости, в мечтах представляя, что после дня нежных разговоров и даже поцелуев супруги вечером всего лишь «желали друг другу спокойной ночи и расходились по своим комнатам»[151]. И даже повзрослев, она отвергает «мысль о физическом браке», потому что она «была столь отвратительна, что она старалась не думать о ней и прогонять ее»[152].
Вполне возможно, что, создавая рисунок жизни своей героини, Лопатина опиралась на любовную драму Надежды Соловьевой — старшей сестры Владимира, о которой была наслышана[153]. Но это не отменяет того обстоятельства, что, обрисовав перерождение героини, она нащупала и вектор собственной жизни, то, в каком направлении двигаться дальше. Иными словами, в романе была обрисована та модель жизненного поведения, в которой нашлось место и грезам, и неврозам. Категоричность «точек над i» в системе ценностей героини и приговоре автора поставил под сомнение уже упоминавшийся Скабичевский:
В том-то именно и дело, что романисты, уверяющие нас, что герои их после испытанных ими искушений разных нечистых сил окончательно укрепились в духе правды и добра и впредь неуклонно будут шествовать по стезе добродетели, слишком уж надеются на своих героев и не принимают в соображение, что у героев остаются все те же человеческие нервы, по-прежнему подлежащие утомлению и истощению вследствие слишком усердного, однообразного и одностороннего витания в высших духовных сферах и что герои ничем не гарантированы от новых искушений и грехопадений, может быть, еще более обаятельных и обольстительных[154].
Но, как мы помним, Скабичевский подошел к героям Ельцовой как к заурядным и ординарным представителям рода человеческого, словно забыв, что есть натуры совсем другого рода: Гиппиус определила их как людей «не отвлеченных мыслей, а горячих чувств»[155], которых «не могла удовлетворить никакая личная христианская жизнь»[156]. Так что роман Ельцовой можно рассмотреть как своего рода гимн женским неврозам, иногда благотворным: только тяжелейшая болезнь Зины помогла ей наконец «освободиться» от непреодолимой любовной тяги, которая могла длиться бесконечно, особенно потому, что предметом страсти героини был великолепный манипулятор.
Ельцова показала эту болезнь «изнутри», а Достоевская, словно подхватив эстафету, представила ее как итог своих наблюдений, рассмотрев и сниженные варианты фанатизма и экзальтации. И хотя считается, будто ее произведения были не слишком талантливы, посмеем утверждать, что она заметила нечто, сокрытое от пытливого взгляда даже знатока человеческих душ — Достоевского, и нашла особый ракурс для изучения женских характеров.
Мирра Лохвицкая и Надежда Тэффи
Голоса лирических героинь
С историей русской литературы связаны имена, по крайней мере, четырех сестер Лохвицких: Варвары (1866–1940?), Марии (1869–1905), Надежды (1872–1952) и Елены (1874–1919). Самыми известными стали две средние сестры: Мария, вошедшая в литературу под именем Мирра и оставшаяся в памяти потомков как «русская Сафо» (так обратился к поэтессе К. Д. Бальмонт в знаменитом посвящении своего сборника «Будем как солнце», 1903) и «царица русского стиха» (так озаглавил Игорь-Северянин одно из множества своих стихотворений, посвященных ей), и Надежда, впоследствии знаменитая Тэффи, «королева русского смеха».
В мемуарных рассказах Тэффи есть истории о творчестве ее сестер и брата: «В нашей семье все дети писали стихи. Писали втайне друг от друга стихи лирические, сочиняли вместе стихи юмористические, иногда экспромтные»[157]. О своем вступлении в литературу — публикации стихотворения — Тэффи вспоминает с определенной долей лукавства: «Я тогда печататься не хотела, потому что одна из моих старших сестер, Мирра Лохвицкая, уже давно и с успехом печатала свои стихи. Мне казалось чем-то смешным, если все мы полезем в литературу»[158].
Первые произведения Мирры Лохвицкой появились в печати в конце 1880-х годов, в ту самую «эпоху безвременья», без которой не состоялся бы знаменитый Серебряный век. Исследуя творчество поэтов «безвременья», С. В. Сапожков писал, что «поэзия 1880–1890-х годов — эта та ступень в развитии стихотворного стиля, когда завоевания „большой“ классической лирики вот-вот перейдут ту невидимую черту, которая отделяет ее от „массовой поэзии“»[159]. Но значительные поэты того времени смогли удержаться на грани, не слиться до конца ни с эпигонской, ни с классической лирикой. Исследователь продолжает:
Этим они действительно отличались от множества других авторов, составивших в 1880-е годы сферу «массовой поэзии», особенно заявившей о себе в тот исторический период. Несовершенство формы своих стихов Случевский, Фофанов, Апухтин, Минский, Мережковский, Лохвицкая и ряд других поэтов конца столетия сумели переплавить в целенаправленную систему художественных средств, самим несовершенством своим выражающую трагизм «эпохи безвременья»[160].
Творчество Мирры Лохвицкой балансировало на грани «массовой» литературы, о чем вспоминает Вас. И. Немирович-Данченко: «Ее строфы заучивались наизусть и — о верх популярности! — щеголеватые писаря, помадившиеся цедрой лимонной, писали их легковерным модисткам, выдавая за свои»[161]. Удивительно, но, отозвавшись на выход сборника Тэффи «Passiflora» (1923), Л. Галич (Габрилович) в своей рецензии как будто заимствует образ «напомаженного писаря», в случае с Тэффи — «антрепренера с лакейским лицом и парикмахерским пробором»: «…ее окружали румяные молодые антрепренеры с парикмахерскими проборами, конферансье с дипломатическими моноклями, певички с папуасскими шевелюрами…»[162]
Лирический дар двух сестер не был обделен вниманием именитых поклонников — тех, чье мнение имело существенный вес в литературном мире. Творчество Лохвицкой было предметом увлечения молодой М. И. Цветаевой, а Игорь-Северянин даже создал «культ Мирры», объявив поэтессу вместе с К. К. Фофановым предтечей эгофутуризма. Лохвицкой завидовали даже те, кто чуть позже займет пьедестал «кумира поколения». Показателен в этом отношении эпизод на одном из поэтических вечеров у К. К. Случевского, описанный Ф. Ф. Фидлером. Речь идет о стихотворении Лохвицкой, пользовавшемся в то время оглушительной — с оттенком скандальности — славой:
Не знаю, читала ли Лохвицкая своего
Оглушительный успех Тэффи был обусловлен не лирическим, а другим талантом: «Юмористка Тэффи вскоре стала не менее знаменита, чем ее сестра — „русская Сафо“»[164] и можно было бы согласиться с утверждением, что лирика Тэффи оставалась на периферии ее творчества. «…Саму Тэффи назвать поэтессой не пришло бы в голову никому, разве что какому-нибудь случайному рецензенту трех ее маленьких, совсем незаметных книжечек стихов. Полновесных томов прозы в литературном наследии Тэффи ровно в десять раз больше», — как писала О. Б. Кушлина[165] в своей знаменитой книге, название которой — «Страстоцвет, или Петербургские подоконники» — дает откровенную отсылку к берлинскому сборнику поэзии Тэффи «Passiflora». Но все же это высказывание известной исследовательницы и литературного критика в своей категоричности не совсем верно, и Тэффи-поэтесса не была обделена вниманием поклонников. Действительно, «ее стихи оценили немногие», но имена этих «немногих» закрепляют высокую оценку ее лирики своим неоспоримым авторитетом: