реклама
Бургер менюБургер меню

Анна Линская – Кафе смерти (страница 2)

18

Мы положили птенца в обувную коробку в коридоре, по дороге платок пропитался желтым, и я брезгливо оставила его там же.

Суп горячий! Лиза ест медленно, дует на каждую ложку, косится на нас, поправляет аккуратно заплетенную косичку, перекладывает с правого плеча на левое. А я ерзаю, вытягиваю голову, смотрю на Карину – та тоже не может усидеть. Над губой капельки пота. Заглотили за несколько минут, на нёбе тут же отошла кожица, ну и пусть.

Лечили птенца йодом из маминой аптечки и перевязывали крыло платком. Сначала мазали, потом вязали. Таскали со стола куски салата, картофелины и вареные яйца, клали туда же, в коробку. Они там прели. Кажется, как и наш птенец. Через несколько дней его нашла Лиза. Отнесла маме. Мама, конечно, сказала выбросить немедленно.

Мы вынесли его тем же вечером на улицу. Карина посадила птенца на ветку, вернее, положила как есть, с перевязанным крылом. На следующий день его там не было.Улетел, наверное, сказала мама. С Лизой после этого я не разговаривала две недели.

Мама хотела мальчика. Уже потом, много лет спустя, в нашей маленькой квартире в Сокольниках она мне призналась – в полудреме, в которой находилась половину, а то и больше, каждого дня своей жизни после операции. Может, она и не мне рассказывала это, а кому-то другому. Я часто смотрела на нее и думала: кого она сейчас видит?

А тогда я этого, конечно, не знала. Это был мой день рождения. Я потом посчитала, что мне исполнялось пять лет. Мама замешивала тесто своими сильными молодыми руками. Вверх-вниз, надавить, раскатать. Тесто двигалось как живое, это мама оживляла его – вверх-вниз, надавить, раскатать.

На нас с Лизой надели фартучки, маленькие, красивые. Лиза резала яблоки на ровные белые дольки, а я наблюдала снизу, положив голову на руки. Снизу мама выглядит еще крепче. Ее синий передник только постиран, чистый, плотный. На кухне тепло. За окном – вечер, но не такой, как сейчас, промозглый. За окном вечер всех оттенков синего – от маминого передника до гуаши из Лизиного школьного набора.

Мама ставит пирог в духовку, и это значит, что скоро мы выйдем в этот синий вечер, будет пахнуть печеными яблоками и сладким тестом, мама завернет меня в колючее одеяло, мы сядем на веранде, мотыльки будут лететь на наш свет и биться о стекло фонаря. И папа должен вот-вот вернуться, тогда он поднимет меня – схватит под мышками, как я не люблю, потому что больно, – и скажет,с днем рождения, Маринка.

– Мам, сколько мне лет?

– Пять, – ответила Лиза.

– Нет, не ты. – (Лиза называет мой возраст так, что я сразу чувствую свою отдельность.) – Пусть мама скажет.

Я постоянно спрашивала у мамы про свой возраст, его нельзя было пощупать, и я без конца в нем терялась. Или он терялся, а я все время находилась в какой-то подвешенной настоящести. Мне нравилось спрашивать именно маму – я чувствовала, что мы с ней связаны этим знанием, чувствовала, как она прикалывает меня к плотной и глянцевой, как цветной картон, реальности, когда говорит:

– Тебе четыре, а через, – мама глянула на стену, где висели часы, – через час и сорок минут тебе исполнится пять.

– Пять лет?

– Ну да, будешь взрослая, как Лиза.

Лиза посмотрела в мою сторону и поджала губы.

– А ты взрослая, мама? – (Она засмеялась.) – А что ты делала, когда тебе было пять?

Мама почесала лоб. Там осталась белая мучная полоса.

– Пирогов точно не было.

– А что было? – Лиза потянула ее за завязку на фартуке.

– Холодно! Холодно было ужасно, мои мама и папа жили в Кузне, а дома была настоящая печь с дровами…

Мама еще что-то говорила, но я уже не слушала. Папа задерживался. Я полулежала на столе и ждала, когда все начнется: мой праздник, мой пирог, мой синий вечер, мой папа и – главное – моя мама. Сегодня всё мое. Не общее наше с Лизой, не делящееся пополам, а мое.

– Мам, ты чего?

Она сложилась пополам и схватилась за живот. Руки все еще в тесте, на синем фартуке остались следы.

Мама медленно выпрямилась и посмотрела на меня и сквозь – на лице что-то, чего я никогда не видела раньше. Хлопнула входная дверь, и на весь дом раздалось гулкое и громкое папиноМаринка-а-а. Мама вздрогнула и, как есть, согнутая пополам с руками на животе, убежала в ванную. Там, где она стояла, остался крошечный, почти незаметный кровавый след. Я испугалась, что его увидит папа, быстро соскочила со стула и растерла голой ступней. Лиза только смотрела на меня, и ее глаза с каждой секундой становились все больше, заняли все лицо, потом комнату. Вошел папа. Большой, веселый, холодными руками взял меня под мышками, поднял, но не успел ничего сказать.

– Миша, Миша, – из ванной.

И папа побежал.

Пирог сгорел.

Потом уже мама рассказала, что хотела назвать его Мариком. Она так и обращалась к нему по имени до самого конца, как будто все же его родила. Марик с нами остался, а вот папа через год переехал из маминой спальни сначала во времянку во дворе, потом к тете Марине на соседнюю улицу, а потом и вовсе исчез из города. Как будто и не было никого. Как будто его тоже кто-то стер с пола голой пяткой, как каплю крови.

Когда мы познакомились, мне было восемнадцать. Вячеслав Игоревич для всех, для нас – Славочка, славный Славочка, сла-дость, сла-бость, слюда в глазах, слезы, служить, слушать, сломать-ся. В восемнадцать я коротко стригла волосы, и они вечно торчали в разные стороны. Славочке было тридцать шесть, и он говорил с кафедры, показывая на нас рукой, что приходится читать детскую психологию – детям же. Рассказал потом, что сразу меня приметил и прозвал про себя барашком. Я смеялась, не барашком, а паршивой овцой.

Было в нем что-то мальчишеское, да и сам он был худым, высоким, волосы на глаза падают, пиджак висит, как на десятикласснике на школьной дискотеке. Только в отличие от моих однокурсников, вчерашних десятиклассников, он читал на английском, говорил про будущее, и пахло от него не дешевым одеколоном, а чем-то терпким, женским.

Это был закрытый клуб, войти в который можно было только по особому Славочкиному приглашению. Я так и не поняла, за что оно досталось мне. Почему им – понятно. Светловолосая Оленька, все у нее как у ребенка: губы, руки, шея – мужчины-преподаватели от такой ничего не ждут. Мне нужно неделями штудировать учебники из дополнительных списков, чтобы сформулировать ту мысль, которая дается ей быстро, легко, гладко, на первом же вдохе. Маша из параллельного потока, маленькая, бойкая, бесстрашно говорящая то, что думает, за что неоднократно бывала почти отчислена, и этопочти не доходило до отчислена только стараниями Славочки. Остальные, цвет университета. А что я? Я много раз себя спрашивала. Пыталась вспомнить каждое слово, сказанное на его занятиях, каждый взгляд в коридорах. Ничего. Но все же как-то после его пары под шум, смех, сборы сумок прозвучало: Марина, а задержитесь с нами на пять минут. Я уже знала, что это значит. Сердце выросло, заняло всю грудную клетку и застучало дальше – в руках, ногах, пальцах. Я поправила волосы, посмотрела в пол, кивнула.

Обычно мы оставались в аудитории, ждали, пока все уйдут, пока не выветрится их смех и гомон, открывали окна нараспашку, особенно весной, – дышали солнцем, ветром, рассаживались, слушали. О детях Славочка мог говорить долго – вставал со стула, ходил по опустевшей аудитории, садился прямо на стол, кусал ногти.Мариша, тебя вот ка́к учили? Я рассказывала все время одно и то же: двойки красной ручкой, домашние задания, доски почета. Это заставляло его вскакивать, снова ходить – он говорил нам про новые школы, про новые кабинеты, в которых нет столов, про кураторов вместо учителей, про дружбу с учениками, ведь можно и дружить, как мы с вами, да? – я кивала и представляла себе эти кабинеты, выкрашенные в бледно-голубой под цвет его глаз, в кабинетах красивые дети сидят прямо на полу и, перебивая друг друга и смеясь, спорят про что-то, ничего не боятся и становятся умнее.

Я, конечно, любила его больше всего. Больше себя точно. И весь университет наш, старый, тусклый, пропахший дешевой краской, тоже любила только из-за него. А его самого любила за то, что выбрал меня, позвал сидеть в пустых аудиториях и слушать. Помню, как мы шли по апрельскому Арбату. Все мокрое, блестящее, небо голубое и веселое. Мы шли на семинар какого-то его знакомого учителя с апрельской фамилией, то ли Соловьюшина, то ли Соловейчикова. Он взял меня под руку, как подружку, и мы шагали быстро в ногу, он считал – раз-два-раз-два, – я смеялась, запрокидывая голову. Я представляла, что на нас глядят с весенних балконов и думают: вот бежит по нашему Арбату молодая пара и все-то у них впереди.

Я ни на кого больше не смотрела тогда. Не видела ничего. Много лет спустя, когда все случилось с мамой, я, пошатываясь, вышла из комнаты и поняла, что ничего не вижу справа и слева, только кусок старых обоев, поцарапанных давно уже умершей кошкой. Мне сказали, что это туннельное зрение. Со Славочкой тоже было так, неслась как по туннелю, не различая, что оказывается на обочине.

Марин, ты совсем слепая, да?С Севой мы дружили еще со школы, он встречался с одной моей лучшей подругой, потом со второй, раскрашивал мне атласы по географии, с ним я в первый раз попробовала водку – из отцовской фляжки, которую он пронес во внутреннем кармане на утренний сеанс в кино. И вот говорит, Марин, ты совсем слепая, да?Пришел ко мне ночью, принес связку шариков, поздравляю, говорит, с закрытой сессией. Обнялись, чай поставила, начала про Славочку.