реклама
Бургер менюБургер меню

Анна Караваева – Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице (страница 75)

18

За криками и шутками послышались песни. Скоморох Афонька схватил обгорелый изуродованный огнем вражеский шлем, надел его на палку и, потешно кланяясь перед ним, запел козлиным голосом:

Гришка вор! Гришка вор! Покажи свой двор! Мой двор посередь Москвы, — Вороты пестры… Господа-то бояре от обедни идут, А вот Гришка-расстрижка Из мыльни идет!

Скоморох Митрошка, размахивая обломками вражеского копья и корча страшные рожи, уморительно запрыгал навстречу:

Я процарствую три часа, Тако процарствую три дни, Тако процарствую тридцать лет!

Скоморохи обнялись и, гремя железом о железо, запели гулкими голосами:

А люди-народы догадалися, Брали вора на копьеца, да на вострые-е-е!

Тут скоморохи размахнулись и кинули железные обломки в костер.

Высокий дым костра, конечно, был виден полякам, и, как передавали лазутчики, враги правильно истолковали его значение: в монастыре жгли трофеи.

Утром следующего дня дозорные на стенах увидели, как из вражеского лагеря выехали несколько всадников. Размахивая копьями с привязанными к ним белыми платками, конники заскакали вокруг стен. Скоро среди дозорных пошли шепотки, а потом и громкие смешливые речи:

— Глянь-кось, воры-то под нашими стенами трепака бьют!

— Скачут, что волки округ заселья.

— Ишь, охота им нас, яко зайца из куста, выжить!

— Эко, шишиморят[102], будто на торгу!

— Вышла кошурка из бабурки [103] медведя обманом взять!

— А медведушко-то сам с усам!

— Э, не с той ноги, кума, плясать пошла!

— Ну и скачут, чисто бесы, содом дьявольской!

И еще несколько дней подряд польско-тушинские всадники подъезжали к стенам крепости и уговаривали заслонников, сотников и воевод сдаться мирно, обещая за это «богатства многи», и «честь великую», и «покой нерушимой дому сему».

Об этих «улещаньях» в осажденной крепости вскоре стало известно всем, вплоть до самых зеленых подростков. Потому на стенах с утра до вечера толкался народ. Среди любопытных нашлись и малодушные, которые, смелея понемногу, уже вслух стали поговаривать насчет того, что хороша-де война за горами, а не за плечами, что воеводам следовало бы прислушаться к советам и «улещаньям» польско-тушинских посланцев, потому что надо-де «пожалеть народ»: уже почти зима на дворе, а в монастыре недостает ни крова для всех, ни пищи.

Посадские торговые люди и менялы, которые без торжища чувствовали себя рыбами на песке, поддерживали эти жалобы, как умели: иные под шумок, иные явно, даже истошным голосом.

Осип Селевин, целыми днями толкаясь среди своих посадских дружков, с каждым днем тосковал все яростнее и злее. Он задыхался в унылой тесноте этих осажденных стен, чувствуя себя павлином, запертым в клетку, — ему негде было распустить свой хвост… Злоба и нетерпение кипели в нем, его гортань горела, а язык жаждал все больше и больше произносить лукавых, подметных слов, которые отравляют разум и волю в мутном потоке заманчивых желаний — «бренного жития ради». В стойкость и победу именно этих «бренных» желаний только и верил Осип Селевин и не в силах был таить их в себе. Он был хитрее многих своих посадских дружков и действовал явно и тайно: где шептал, а где грозил и похохатывал, не забывая, однако, посматривать — нет ли поблизости «ненавистного Данилки» и «присных Данилкиных». Но как ни остерегался Осип, собственный неуемный язык-супостат выдал его.

— Вона какую ты молву пущаешь, заслонникам нашим разум мутишь, — произнес однажды голос Данилы, от которого Оську бросило в жар и пот. — Ловок звонарь, одначе звони, да не зазванивайся… и не вместно тебе на стенах быти!..

У Осипа от злобы перехватило дыханье, но ноги его будто сами собой стали пятиться к проему, откуда спускалась вниз широкая лестница.

Данила с досадливым изумлением следил за петляющим Оськиным шагом — неужели было время, когда он смотрел на этого блудливого человека снизу вверх, покорствовал ему и боялся его?

Девятнадцатого октября утро встало ясное, с теплым ветерком. Стрелецкий голова Василий Брехов, потягиваясь длинным костлявым телом, вышел из душной стрелецкой избы и жадно вздохнул всей грудью.

— Эх, баской денек ноне выдался, — сказал он, зачерпывая ковшом воду из большой бадьи, которая стояла около крыльца. — Ну-ка, Данилушко, полей на меня.

Расшитой петухами ширинкой Василий Брехов накрепко вытер скуластое лицо, разгладил редкую воскового цвета бородку и бережно сложил ширинку в карман кафтана.

— Не приведи бог сие потерять, — вдруг мягко улыбнулся Василий, — баба за то к ответу потянет… Она у меня обиходная, рукодельница, всяку копейку бережет.

Пока хлебали тюрю с хреном, Василий рассказывал Даниле о своей жене «свет Афимьюшке», «о малых детушках», о своем «теремочке во стрелецкой слободе» в Москве.

— Живут ноне, управляются мои бедные сами собой, и весточки им подать нельзя. Допреж сей вражьей напасти спосылал я им десять алтын да четыре деньги, а ноне ни крохоткой не помогнешь им, сердешным моим!

Поели. Засунули ложки за голенища. Василий широко перекрестился и, оглядывая кипящий народом крепостной двор, молвил с довольной улыбкой:

— Солнушко на небеси — и людишкам жить послаще! Вона, ребяты все что грибы повысыпали!

Василий опять заговорил о своих «ребятушках малых», о «свет Афимьюшке».

— Ох, ладил я их сюда к Троице перевезти, да не поспел — от ратных дел не больно уйдешь.

Василий надел шапку, посмотрел на белую кипень мелких облачков на небе и подумал вслух:

— Може, ноне стреляния не случится, дыхнем малость…

— Бают, у воров ноне тихо, — сказал Данила. В это ласковое утро ему хотелось думать, что недолго осталось терпеть поганую воровскую напасть.

— Уж не возвернутся ли они внове нас прельщать? — шутливо спросил он Василия.

Тот только гордо нахлобучил высокую шапку и направился к мосткам: сегодня его «черед стены заслоняти» пришелся утром.

Не успел Василий с людьми словом перемолвиться, как Никон Шилов со стены крикнул дурным голосом:

— Ляхи!.. В огороде!

Все бросились к боевым местам.

— Кыш вы, иродово племя! — бешено крикнул Никон и грозно затряс кулаками. — То для честных людей землицу обиходили, а не для вас, лиходеи окаянные! Труды наши хрестьянские хотят конями дикими затоптать…

Он вдруг исчез и через минуту вернулся, неся на плечах толстые круги веревок.

— Больно заскокливы, ляхи проклятые! Нет, я вам, мучители, дорогу засеку! — бормотал он, свирепо кося глаза и торопливо обвязываясь веревкой вокруг стана.

— Спустите меня, други, наземь да дайте мне востру саблю, ужо попугаю я воров поганых.

— Стой-кось! — усмехнулся Василий Брехов, окинув быстрым взглядом небольшую фигурку Никона. — Аль мы тебя одного отпустим?

И Василий, обернувшись к стрельцам, кратко приказал:

— Десятеро наземь!

Десятеро, обвязавшись веревками, спустились со стены в монастырский огород, по ту сторону ограды.

Князь Григорий Борисович даже разгневался, что из-за хрена да редьки возгорелся шум. Но, видя, что «огородные воры» зовут себе на помощь латников, конных и стрелков и стычка уже переходит в сражение, воевода решил сделать вылазку.

На троицких стенах за боем следили не только воеводы, но и сам архимандрит с соборными старцами. Все видели, как бились русские стрельцы, как разили они польско-тушинских лыцарей, как малыми кучками — в три и четыре человека — отражали наскоки врагов, которых было во много раз больше.

Уже начало смеркаться, когда стрелецкий голова Василий Брехов велел трубить отступление. Не дойдя до монастырских ворот, Василий Брехов вдруг вскинул руки и упал навзничь, как высокая свеча. Смертельно раненного, его еле успели перенести во двор и постричь. В один вечер пришлось снаряжать в последний путь несколько десятков умирающих. Женщины обмыли тела, надели на них смертное.

Обрядив Василия Брехова в последний путь, Ольга зажгла в головах его большую восковую свечу, обвитую серебряной битью, поклонилась земно — и, подняв глаза, в ногах гроба увидела Данилу.

Он стоял, опустив голову на грудь, и неотрывно смотрел в лицо Василия. Не видать ему больше верной Афимьюшки и малых детушек — в последний раз ныне утром поговорил он о них, потешил душу. Не видать ему больше стрелецкой слободы, не видать белокаменного златомакового Кремля, о котором он говорил с такой гордостью.

Лежал стрелецкий голова, плотно смежив очи. Лики ангелов и святых в богатых окладах, позолоченных при царе Борисе Годунове, глядели на Василия Брехова истово-строго, будто еще что-то требуя от него. А он лежал, важно и навечно сложив на груди большие, сильные руки стрельца. На нем смерть не остановится: сколько еще прощальных поклонов доведется Даниле отдать тем, кого сразит она, ненасытная, беспощадная врагиня рода человеческого? А может статься, как раз его черед близок, как раз ему скоро суждено будет лежать вот так же лицом к святым и праотцам, которые смотрят вниз с годуновского иконостаса. Данила невольно вздрогнул и тут встретился глазами с горячим и тревожным взглядом Ольги. Он понял, что она думает о том же, — сердце сердцу весть подает. Ольга, потупившись, вышла, и Данила пошел за ней. Она остановилась у могилы семейства Годуновых и, прислонившись головой к одной из чугунных именных досок, тихонько заплакала. Данила шагнул к ней, обнял и бережно прижал к себе.