Анна Караваева – Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице (страница 66)
Младший воевода Алексей Иванович от злости и обиды даже до крови прикусил губу и быстро оглянулся, чтобы, чего доброго, ненавистный Роща-Долгорукой не заметил: еще и это торжество доставить ему!
Но за младшим воеводой следили как раз с той стороны, откуда он меньше всего этого ожидал: темно-карие глаза пушкаря Федора Шилова словно впитывали в себя каждое движение обоих воевод. Данила Селевин, что стоял рядом с Федором, скоро приметил беглые искорки в глазах пушкаря. Данила взглядом спросил Федора: «О чем думаешь?», но пушкарь многозначительно двинул бровью: «потом-де узнаешь».
Большой воевода наконец повернул на лысине расшитую шелками мурмолку — это значило, что он что-то надумал.
— Надобно о той «трещере»… — медлительно и важно начал он, пожевывая губами и поглаживая роскошную бороду. — Надобно еще выведать…
— Эх! — вдруг раздался быстрый и горячий голос. — Противу той проклятой «трещеры» самы грозны наши пушки поставить да погибель ей изделать!.. Ой, прости, воевода, вырвалося слово не по чину…
И пушкарь Федор Шилов смиренно поклонился.
— Прыток, а дело бает! — торопливо подхватил Голохвастов, и его крикливый тенорок дрогнул насмешкой, не подслушал ли пушкарь его мысль, которую он только что высказал одному из сотников.
— Мужик дело бает! — повторил Голохвастов и, увидя оживление на всех лицах, еще напористее продолжал: — Да послать нам еще людишек повыглядать, иде ту окаянну «трещеру» ляхи будут ставить…
Князь Григорий опять повернул свою мурмолку и снисходительно произнес:
— Ино пошлем. И сам я також размышляю, да вот, господи твоя воля, до чего ж все говорливы и отчаянны стали — наперед меня выскочить хощут, слова не дают молвить! Пошлем людишек… кого бы, а? Как мыслишь о том, Алексей Иваныч?
— А може, кто своим хотеньем… — начал было Голохвастов, но Федор Шилов опять выступил вперед и поклонился обоим воеводам.
— Дозвольте, воеводы, я скажу! Зашлите-ка меня для проведки, уж я, пушкарь, повыгляжу все.
— А голову тамо не сложишь, пушкарь? — спросил Долгорукой.
— Бог милостив, воевода. Да и то сказать: знай край, да не падай.
— Иди, иди, пушкарь, — ласково сказал Долгорукой. — Ввечеру иди, однако.
— Знамо, ввечеру выйду, воевода.
Когда Федор спустился со стены во двор, Данила, идя с ним рядом, стал просить, чтобы он взял его с собой.
— Эко, парень, с чего тебе сие попритчилось? — мягко, улыбнулся Федор.
— Жалко мне тебя… — признался Данила. — Коли подстрелют тебя, донесу до обители, супостатам в обиду не дам. Аль не веришь?
Данила согнул руку в локте и подмигнул Федору:
— Ну-кось, силенку мою пощупай.
Федор, улыбаясь, нажал пальцами на взбугрившийся под рукавом твердый мускул, — пальцы будто встретили железо.
— Ого, молодец, худо тому придется, на чью хребтину ты навалишься!.. Ладно воевода удумал тебя на стены взять…
— Ты-то меня возьмешь, мил-человек?
— Да уж ладно, богатырь, пойдем…
В ночь с 24 на 25 сентября Федор с Данилой пробрались к передовым линиям неприятельских войск и благополучно вернулись к утру в крепость.
Воевода Голохвастов похвалил их и тут же пожаловал каждому горсть серебра из собственной кисы, что висела у пояса под бархатной ферязью.
— Берите, берите-ко! От сердца дарю-жалую за то, что ладно поробили вы, верные ратные люди… я, слава те господи, не такой, как иные воеводы-скупцы, у коих алтын гвоздем к забору приколочен!
И воевода довольно захихикал.
Спустившись во двор, Федор усмехнулся:
— Выпьем, что ль, за здравие воеводы!
В монастырской трапезной они съели по большой чашке горячей гороховицы со свежим ржаным хлебом да выпили по ковшу ягодного меду. За медом Федор посвятил Данилу в одну из «докук» здешней ратной жизни: воевода Роща-Долгорукой и Голохвастов терпеть не могут друг друга, и от этого «великая препона делу может произойти». У обоих воевод не оберешься спеси, зависти и взаимной подозрительности. А уж уколов и подвохов по мелочам — не счесть! Известно, что князь Григорий скуповат, и в пику ему воевода Голохвастов одарил ратных людей — пусть-ка понасмехаются над скупостью Долгорукого!
— А по мне, оба злорадцы и злоречивы, — говорил Федор, — с обоими ухо востро держи.
Федор уже научился обходить мелкую вражду воевод. Вот почему он, будто от себя, от «мужицкого косолапства» и «по простоте» вылезает вперед, просит «дозволить слово молвить», а сам нередко предлагает вниманию воевод их же приказы, которые он крепко хранил в своей емкой памяти.
— Ястреба дерутся, а молодцам перья достаются, — и то, парень, ладно. Попомни: солоно тут нам, народу, придется, ох, солоно! Воеводы уж больно притчеваты да спесивы — и надобно нам своим розмыслом жить, а то, пожалуй, толки воду на воеводу!
Федора прервал Слота, прибежавший в трапезную прямо со стен: воевода Долгорукой «ото сна встать изволил» и требует «доглядчиков на свои очи».
Князь Григорий сидел в кресле чернее тучи. Он хмуро выслушал донесение Федора и Данилы о том, что они видели во вражеском стане.
Все пути и дороги заняты врагами, всюду расставлены заставы. Враг спешно укрепляется — на горе Волкуше, на Терентьевской, Круглой и на Красной горе возводят туры, откуда и будут обстреливать крепость со всех сторон.
— Ну, а «трещера» окаянная иде будет стоять? — нетерпеливо спросил воевода.
— Насупротив западной стены, воевода, тако я размышляю: дабы посередь стену пробивать, — отвечал Федор, — ляхи чают в самое сердцевое место боем огненным стрелять, чтоб стены до времени порушить можно было. Думаю я, воевода…
— Буде! — грубо прервал князь Григорий. — Развякался больно! Уж не в меру говорлив ты, пушкарь. Наперед бояр с мужицким рылом своим суешься…
Воевода еще поорал, отводя душу, а потом приказал приготовить все на стенах, а затемно пойти опять «на проведку», чтобы точно узнать, сколько у врагов пушек и пищалей.
— Вот, возьми его! — говорил спустя час Федор Шилов; в басовитом его голосе звучали презрение и обида. — Гляди, еще мало поработали мы с тобой, Данилушко. Внове на проведки пойдем, смертушки понюхаем, — ить по чужу голову идти — свою нести. А воротимся — и словом добрым нас не приветят.
— Эко-сь!.. — усмехнулся Данила. — Кто над нами, те все с рогами. А смерть все дни за нами ходит… А если не привечают нас, грешных, господь с ними, с гордыней их, — мы для миру, для бога тщимся.
— Ладно, парень, ты еще мало смертей видал, — сказал Федор. — Вот воры да ляхи как учнут стрелять да бесперечь стены наши рушить — то-то о животе затоскуешь!
В ночь с 25 на 26 сентября Федор и Данила, переодетые, пробрались еще дальше в лагерь врагов и к утру принесли новые вести.
Вокруг Троице-Сергиевых стен собрано тридцать тысяч войска: ляхи, тушинские изменники и несколько казачьих полков. Предводители войск у них: Ян Сапега, Лисовский, князь Вишневецкий, Тышкевич и другие. Пушек и пищалей у врагов шестьдесят три.
Но в Троице-Сергиевой крепости разных пушек наберется около ста, в полтора раза больше.
Князь Григорий совсем «взыграл духом», похвалил «доглядчиков» за удачную «проведку» и приказал выдать обоим из своего погребца по жбану броженого кислого меду.
Обсасывая после медовой влаги длинные сивые усы, Федор сказал с задумчивой усмешкой:
— Истинно меда у князь-Григория знаменитые… однако, парень, способнее было б новы сапожонки мне пожаловать… Ну, да что ж — досталось молодцу от орла перышко — и тому радуйся… Пойду-кось я, сосну малость, иди и ты…
Федор пошел в пушкарскую избу, а Данила к себе. Проходя мимо Успенского собора, Данила увидел Тихонова Алексея, монастырского скорописца. Наклонившись вперед, Алексей слушал женщину в желтой душегрее и малиновом платке, наброшенном поверх парчовой шапочки. Данила увидел кончик черной брови — и сердце в нем забилось. В эту минуту Ольга обернулась. Данила замер на месте — глаза Ольги смотрели прямо на него.
— Поди, Алешенька, поди, братец, опосля изольюся пред тобою, — сказала она скорописцу, не спуская с Данилы притягивающего взгляда. Алексей отошел, а Данила, как во сне, коснулся ее руки. Она придвинулась к нему, и губы ее по-детски жалобно дрогнули. Данила вдруг заметил, что она осунулась, побледнела, а запавшие глаза, окруженные черными кольцами, лихорадочно блестели.
— Не бойсь… ноне уж не побежу… — и рот ее опять жалобно дернулся.
— Али занедужилось с перепугу-то? — робко спросил Данила. — Где место-то себе нашла, Ольга Никитишна?
— Есть место, да неулежно, свет ты мой!
— Аль хлад да ветер пробирает?
— Ох, свет ты мой недогадной! Нет, сердце мне спокоя не дает, дума головушку подымает…
Ольга на миг остановилась с искаженным лицом, закрыла глаза и стиснула грудь.
— Ой, нету моей моченьки постылого терпеть!
Она торопливо, как в бреду, стала рассказывать о своем муже.
— Постылой! Ненавистной! — бесслезно всхлипывала Ольга. Шумный табор человеческих несчастий, среди которого она шла эти дни, криками и стенаньями своими будто возбуждал в ней гнев и смелость.
Слаще бы ей смерть неминучая, чем жизнь с Осипом. По сиротству, по бедности окрутили ее за него. А она поддалась уговорам, надоело ей жить попреками дядьев и подачками большой золотошвеи. И будь она проклята, Варвара эта востроязыкая, бессовестная монашеская женка! Знал Осип, кого купить, — ведь у Варвары корысть душу съела. А уж у Осипа-то не душа, а отпетый торг-купилище, где только и слышно, как деньга звенит. Когда по улице стар и мал бежали к монастырю и пожарище уже достигало их дома, Осип еще бегал по сеням и горнице, собирая узлы. А Ольга только видела перед собой растворенную дверь и распахнутые настежь ворота. Она убежала в чем была, не слыша за собой яростных криков Осипа. Разыскав ее на монастырском дворе, он попрекал ее, что она-де не помогла мужу «кровное добро спасти», что она неблагодарная жена, которая «убегла, яко иноверица и бесстыдница, дому разорительница».