реклама
Бургер менюБургер меню

Анна Караваева – Свет вчерашний (страница 6)

18

И каждый, кто хоть раз встречался с ним, знает, как он работал. К большому моему горю, меня не было в Москве в последние недели его жизни. Его последние секретари тт. А. П. Лазарева и Л. Ю. Рабинович рассказывают, как напряженно, несмотря на смертельную болезнь, работал он в последние дни своей жизни. Уставали секретари, работая в две, три смены, а он не знал никаких смен и с подлинным упорством бойца шел к завершению работы над первой частью романа «Рожденные бурей». Он обещал ЦК ВЛКСМ закончить роман к половине декабря и сдержал слово.

В похвалах критиков он сразу отделял «честность и серьезность» от разных «сладостей».

— Ну, разве не сладость это? — начал он однажды. — Подумай, в одной статье назвали меня ни много ни мало… «великим советским классиком»… У людей все в голове развинтилось… ей-ей… Я же молодой писатель, мне столько учиться надо, а они… Хорошо, что меня подобными восторгами с пути не собьешь. Но чаще всего просто развращают людей такие, с позволения сказать, «оценки»!..

Самым неприятным для него был, как он называл, «подход со скидкой», когда люди говорили не о героях романа, а о «необыкновенной жизни» автора и на основании этого готовы были снижать требования художественного качества, оценивать роман снисходительно, мотивируя это причинами, ничего общего не имеющими с вопросами литературы.

Николай неустанно повторял о том, что ему надо учиться, и он действительно учился с благородной жадностью и любовью к культуре. Он знал, чего ему недостает, но он также хорошо знал и то, в чем он силен. Он не принадлежал к числу тех бледнокровных писателей, которые, обладая, что называется, «внешними» литературными данными, внутренне бессильны, регистрируют, схематизируют, умствуют, но ничего нового, свежего открыть не могут. Он знал, что его герои воплотили в себе высокий пламень любви и ненависти, непримиримую жажду борьбы и победы над врагами трудового народа. Он знал, что бесстрашные, необычайно цельные и сильные характеры его героев родились в этой борьбе, воспитаны революцией, партией, комсомолом и живут не по рекомендации автора, а имеют собственное бытие полноценно художественных образов.

День его проходил по жесткому распорядку. С утра несколько часов напряженнейшей работы: он диктовал секретарю, потом заставлял перечитывать написанное, раз, другой, третий… Потом небольшой перерыв на обед — и опять за работу. Потом чтение газет, книжных новинок или классиков. Он любил выразительное чтение. Лицо его в минуту слушания выражало какое-то детски-наивное и сосредоточенное внимание. Вечер заканчивался радиомузыкой и последними известиями.

Однажды, собравшись тесным кругом в его комнате, мы слушали концерт, своеобразный подарок Всесоюзного радиокомитета. Концерт был составлен из музыкальных произведений, которые особенно любил Николай Островский. Когда концерт закончился, он заговорил мягко и раздумчиво:

— Вот оно, счастье… Думал ли я, что когда-нибудь буду слушать концерт, посвященный мне, а?.. Это только наши выдумают.

Потом мы разговорились с ним о музыке. Он вспомнил детские годы, когда, бывало, останавливался под чужими окнами, чтобы послушать, как играют на рояле.

— Меня этот инструмент всегда притягивал к себе и изумлял чрезвычайно. Какие чудные, могучие звуки пробуждает в нем человеческая рука!.. О таком инструменте мне, конечно, и мечтать не приходилось… но, когда я выучился играть на гармони, я почувствовал гордость, что из-под моих рук льются звуки песни. Как я любил ее!.. С гармонью мы и на фронте не расставались… хорошо в бой с песней идти!

Он начал вспоминать «беспросветные годы», когда он служил на вокзале «буфетным мальчиком».

— Занятие это было, мало сказать, тяжелое — то принеси, другое принеси, сбегай, дуй, слетай! Уж очень жизнь видел всегда снизу, знаешь, как грязные ноги прохожих видишь из окон подвала. Сколько погибших людей прошло перед моими глазами — не счесть!.. И умные были, и талантливые, и чудаки, бесхитростные, как дети, и озлобленные, как собаки, загнанные на охоте… Сколько ужасных картин унижения человеческого я навидался, я, «буфетный мальчик»… И всего жальче, всего страшнее мне было за женщин, за девушек, совсем молоденьких, которые прямо на глазах сбивались с пути… Но чем больше страшного и жалкого я видел, тем сильнее росла во мне думка: «Не могут люди жить так всегда, лопнет у них наконец терпенье… не настоящая это жизнь для человека!.. Жизнь, которая так страшно унижает и губит женщину, нашу мать, сестру, жену… — какая это к черту жизнь, какой это строй?! Только революционеры могут научить мир, как надо ценить и беречь женщину».

Разговор перешел на тему о женских образах романа «Рожденные бурей». Коля заговорил еще горячее. Он хотел показать в романе глубокие, большие чувства любви и дружбы, подлинно нравственное, человеческое отношение к женщине-товарищу.

— Может быть дружба без любви, но мелка та любовь, в которой нет дружбы, товарищества, общих интересов… Это и не любовь, а только эгоистическое удовольствие, нарядная пустышка.

Он заговорил о письме, полученном от одной читательницы — молодой женщины. Она жаловалась, что жизнь ее с любимым человеком сложилась неудачно, что она в нем разочаровалась и т. д.

— Портят себе люди жизнь ни за грош-копейку, — хмурясь, заговорил Коля. — Начнут с шуточки, с этакой размашистой беспечности: ах, личные, мол, чувства! Чувства — это, мол, только мое и твое дело… как хотим, так и устраиваемся. Какое недомыслие!.. Все наши достоинства и проступки в конечном счете достаются обществу, в котором мы работаем и для которого живем. Легкомысленные, себялюбивые люди воображают, что они только себе испортили жизнь, а рядом с ними в самом начале испорчена жизнь их детей… Нет, в этом вопросе человек вполне определенно показывает свою внутреннюю сущность…

Он весело поднял брови и рассмеялся.

— Вот уж в чем, а в таких делах я не грешен!.. Дело прошлое, а могу сказать без всякого этакого молодечества: в дни оны засматривались на меня девчата… а я, как на смех, застенчивый был, неловкий… Взглянет какая-нибудь Маруся или Олеся — очи голубые или черные… что говорить, хорошо в такие очи глядеться… Но время боевое, горячее, не до этого… Да и разве можно вот так, на ходу, девушку обнимать, кружить ей голову, наговорить семь бочек арестантов, а потом вскочить на коня — и на, ищи ветра в поле, а жизнь молодая испорчена! Конечно, не легко такая трезвость дается. Живой человек — взволнуешься иногда… но я всегда умел взять себя в руки. Вот победила воля, и на душе у тебя хорошо!..

Он засмеялся, протяжно, чуть приглушенно, на миг отдавшись воспоминаниям.

— А знаешь… — сказал он, немного помолчав. — Недавно мне Тоня Туманова написала письмо, то есть не Тоня… ну, ты понимаешь, а та, с которой я написал Тоню. Подумай, не забыла меня…

Он опять забылся, притих и несколько минут молчал, лежал тихий, сосредоточенный, только густые черные ресницы чуть помаргивали. Потом как бы встряхнулся и начал рассказывать о Тоне Тумановой. Жизнь ее не удалась. Инженер, в которого она влюбилась и вышла замуж, оказался слабым и дурным человеком. Она разошлась с ним, живет теперь самостоятельно. Она учительствует, а дети (их двое) учатся.

— Хорошая, душевная была девушка, только для борьбы не годилась. Так нередко и бывало: люди, которые не умели бороться за общее дело, и своей жизни построить не сумели.

Однажды, только взглянув на Николая, я заметила, что он очень бледен и выглядит совсем больным. После некоторого «запирательства» он ответил на мой настойчивый вопрос:

— Глазные яблоки болят… там у меня, наверно, идет воспалительный процесс. Правый глаз в особенности настоящий разбойник, он просто изводит меня… Попадала тебе в глаза когда-нибудь угольная пыль?.. Так вот у меня такое бывает иногда ощущение, что глазное яблоко мое забито этой проклятой пылью… и так-то зверски она там крутит, режет, рвет глаз на части… Недавно был у меня профессор…

Он помолчал, сухо кашлянул и сказал чуть сдавленным голосом:

— Предлагает, во избежание страданий… удалить глазные яблоки… «Что же, спрашиваю, веки мне зашьют или вставят искусственные глаза… стеклянные?» Фу!..

Лицо его передернулось. Он крепко закусил губу, закрыл глаза и как бы сжался весь в одном упрямом желании претерпеть, преодолеть.

— Я тогда сказал, что должен думать не только о себе, но и о людях, которые общаются со мной… — заговорил он после тягостного молчания. — «Подумайте, говорю, приятно ли будет моим друзьям смотреть на такого красавца… с этакими… как их… черт… искусственн…» Не могу!.. «Нет, говорю, как бы тошно иногда ни приходилось, останусь я со своими глазами, они у меня хоть слепые, а черные. Верно ведь?»

И пальцы его, тонкие, нервные, всегда словно говорящие на своем, особом языке, сжали мою руку. Больше всего я боялась в ту минуту «раскваситься», чего он не выносил. Я взяла в обе руки его холодноватые, словно озябшие, пальцы и тоном нежной шутки начала говорить о том, что, если бы он был, например… рыжим, как медь, и горбоносым, как мальчик из сказки Перро, мы его любили бы ничуть не меньше.

Он улыбнулся. Он любил и умел шутить, радовался чужой шутке и смеялся так заразительно, что только безнадежный ипохондрик мог в такие минуты оставаться спокойным.