Анна Караваева – Свет вчерашний (страница 42)
Потом я заявила, что больше не могу стоять здесь в тесноте и духоте, — лучше выйти на свежий воздух, да и дождь уже стихает, вот-вот солнце покажется.
Мы вышли на улицу. На конечной остановке троллейбуса уже растянулась плотная очередь.
— Эх, дойдем до Пушкинской! — предложил Фадеев.
Незнакомый спутник — лысоватый худенький брюнет, роста ниже среднего, сделав несколько шагов, попятился назад — вдоль уличного асфальта бурлил широкий поток.
— А ну-ка, ну! — крикнул Фадеев и, подхватив нас под локоть, помог перепрыгнуть так ловко, что все мы трое дружно расхохотались.
В те дни, помнится, магазинные витрины еще не были забаррикадированы досками и еще могли сверкать после ливневой мойки. И оконные стекла, во многих домах перекрещенные белыми полосками бумаги, тоже отражали в себе уже голубеющее небо и солнечные лучи. Ручьи еще бежали вдоль края тротуара, мостовая еще блестела, а машины скользящими тенями отражались в ней. Вся словно помолодевшая улица Горького, снова шумная и многолюдная, пахла умытым асфальтом и освещенной листвой. Фадеев шел широким шагом и рассказывал о какой-то истории в лесу, в грозу, во времена его дальневосточной партизанской юности. Уже не помню многих подробностей, запомнилось только, какими словами закончил Фадеев свой рассказ о той лесной стычке с интервентами и белогвардейцами.
— Они всегда воображали, что вот мы и побежим, вот мы все на свете, да и самих себя потеряли — ха! — говорил он, упрямо вскидывая головой. — А мы еще сильнее стали… и так же, так же будет и теперь!.. Да, да!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В один из августовских дней 1941 года в Союзе писателей появилась гостья, молодая журналистка, больше похожая на итальянку, чем на представительницу английской прессы. Держалась наша гостья просто и довольно обаятельно, однако многое в настроении хозяев она или недоучла, или просто не в состоянии была понять. Она задавала порой наивные или необдуманные вопросы, на которые тогда не так-то просто было отвечать.
В то время нам было не до гостей, хотя беседа на трех языках шла довольно оживленно. Возможно, наша гостья даже и не замечала, как одни собеседники уходили, а другие появлялись.
Уже не помню, кому именно из собеседников наша гостья призналась: несколько дней, которые она провела в Москве, когда советская столица была «под бомбами», конечно, запомнятся ей на всю жизнь. Пусть простят ей «маленькое хвастовство», но она «очень горда, что набралась храбрости посетить Москву в очень опасное время» — ведь фронт, говорят, всего в трехстах — четырехстах километрах от столицы. Англичане, продолжала она, уже год воюют. Фашистские самолеты тоже бомбят английские города, но ни один вражеский солдат не вступит на британскую землю — британский флот не допустит этого. «Недоступность берегов», конечно, такое преимущество, которого нет у «сухопутной Москвы».
Гостье напомнили, что из Москвы по каналам можно доплыть до северных и южных морей.
— Ах, эти моря очень далеко! — заявила гостья и перевела беседу на другую тему. Ее, знаете ли, очень интересует, неужели все население Москвы во время бомбежек может поместиться в вестибюлях и подземных переходах московского метро?
После объяснений она спросила меня:
— Скажите, куда вы с семьей уходите спасаться во время бомбежки?
Я ответила, что теперь мы, как и многие, уже никуда не ходим и остаемся дома. Сначала спускались в закрытую траншею на территории нашего двора. Но в траншее тесно и душно, поэтому мы туда больше не спускаемся. До ближайшей к нам станции метро «Динамо» надо еще пройти метров пятьсот — шестьсот под очень тревожным небом. Взвесив все это, мы решили оставаться дома. Опустим маскировочные черные шторы, включим свет и сидим все вместе.
— Но как же вы должны дрожать! — взволновалась гостья и, будучи, очевидно, натурой непосредственной, тут же показала, «как же ужасно» мы все дрожим и, наверно, просто «лежим в обмороке».
Я снова разъяснила, что «обмороков» ни у нас в семье, ни у соседей не было даже во время первых бомбежек. Сначала в страхе люди, конечно, искали места, чтобы спастись, а этого, кстати, «в обморочном» состоянии сделать нельзя. Теперь многие люди узнали, что главные воздушные бои происходят на подступах к Москве, а в столицу удается прорваться только отдельным фашистским стервятникам. Откуда я это знаю? Из газет, а недавно (после женского антифашистского митинга в Колонном) мне с живописной точностью рассказала об этом известная всей стране женщина-орлица, Герой Советского Союза Марина Раскова. Кроме того, не требуется даже особой наблюдательности, чтобы знать, что в каждом районе Москвы расположено немало зенитных батарей, а зенитчики свое дело знают. Я настолько доверяю точности их работы, что, сидя у себя в кабинете в часы бомбежки, стараюсь звонче стучать на своей пишущей машинке, чтобы не был так сильно слышен грохот с улицы. Как бы ни было больно сердцу, каждый разумный человек должен все свои мысли и волю отдать работе для Родины, для помощи фронту — словом, делать все, чтобы ненавистный враг был скорее изгнан из пределов нашей советской земли и чтобы вернулась дорогая всем мирная, созидательная жизнь.
Гостья недоверчиво покачала головой. Простите, но ей трудно понять, как это можно в начале такой страшной войны думать… об ее конце и возвращении мирной жизни?
— А это действительно так и есть, — раздался негромкий голос Фадеева. Я не заметила, когда он вошел, так как в комнате все время происходило движение — участники беседы незаметно сменяли друг друга.
Фадеев сидел за столом в тени почти занавешенного от жаркого полуденного солнца окна. На темном фоне вдруг впервые так резко засветилась его седая голова.
— Переведите, пожалуйста, уважаемой гостье, — продолжал он тем же негромким и ровным голосом, — что самая заветная мечта нашего народа — разгром фашистских полчищ и возвращение бесконечно дорогой нам мирной жизни.
Гостья снова недоверчиво усмехнулась. Может быть, у нее заранее сложилась какая-то иная картина общественных и личных настроений москвичей? Может быть, она ожидала взрывов отчаяния и той самой «дрожи», которую она так живописно показала?
А Фадеев тем временем кратко, но вполне исчерпывающе рассказывал, как работают московские писатели, кто вступил в народное ополчение, кто отправился на фронт в качестве военного корреспондента. Он назвал десятки писательских имен и обо всех сказал самое существенное и важное, что дается только подлинным знанием и живым постоянным интересом к работе современников.
Гостья внимательно выслушала все это, а потом, сокрушенно кивая черноволосой красивой головкой и словно готовясь переживать за всех, бурно вздохнула:
— Ах, ах… но все-таки она пылает, эта безумная война!.. Ваша армия отступает, положение на фронтах очень тяжелое… Ах, что же будет с Россией?
Переждав, пока гостья вновь бурно вздохнула, Фадеев ответил с той же спокойной твердостью:
— Россия, Советский Союз — величайшее государство и таким пребудет всегда. А тяжелое положение на фронтах — явление временное: мы еще переживаем последствия внезапного и вероломного нападения на нас. Я убежден, что…
Он подумал немного и повторил с подчеркнутой решимостью:
— Я убежден, что уже недолго ждать, когда наши концентрированные силы нанесут врагу сокрушительный удар…
Слушая перевод, гостья невольно засмотрелась на это немолодое лицо с волевым взглядом светлых глаз, на крепко сомкнутые руки сильного человека, конечно знающего, что такое война и храбрость.
— Да, да… я понимаю… — ответила она совсем иным тоном, будто действительно только сейчас приблизившись к пониманию общего настроения.
Память переносит меня в октябрьские дни сорок первого года, в Свердловск, столицу Урала. Второго октября «Правда» поручила мне как своему корреспонденту поехать на Урал и написать несколько очерков о работе наших танковых заводов. Я надеялась вернуться в Москву к празднику двадцатичетырехлетия Великой Октябрьской революции, но через две недели мне позвонили из Москвы, чтобы я пока не трогалась с места: линия фронта еще придвинулась к столице, и въезд туда разрешается только по особым пропускам. Семья моя оставалась в Москве, и, хотя по телефону я связывалась со своими, тревога и тоска без них все равно терзали мою душу. Однажды моя старушка мать сообщила мне по телефону, что ей звонил лично Александр Александрович Фадеев и предлагал эвакуироваться со всей семьей ко мне, в Свердловск. Она была бесконечно растрогана, что «такой знаменитый писатель, подумай, позаботился обо мне, восьмидесятилетней старухе!». Она поблагодарила его за эту благородную заботу, но эвакуироваться отказалась: в такой глубокой старости не вынести этих крутых перемен.
Я уже связалась с Уралмашзаводом и входила в курс главных событий на трудовом фронте, а тревога и ожидание все равно терзали душу. Однажды мне позвонили из обкома, что в Свердловск приехал Александр Фадеев и справляется обо всех писателях — москвичах и ленинградцах, прибывших в Свердловск. Мне сообщили телефон Фадеева, но целый день так и не могла до него дозвониться. Расстроенная, я приехала с Уралмашзавода, и едва вошла в сквер над прудом, как увидела Фадеева. Он шел рядом с Ольгой Дмитриевной Форш и приветственно махал мне рукой. Мы обнялись все трое, а Ольга Дмитриевна быстро шепнула мне: «Седой, в сорок-то лет!»