Анна Караваева – Двор. Баян и яблоко (страница 29)
— Ой… не могу я! — вдруг громко всхлипнула Олимпиада и убежала в избу.
— Что, милая? Вчуже тяжко стало? — заныл ей вослед Корзунин и оглядел гостей горящими глазами, сузившимися, как лезвие ножа. — И вам всем, вижу, тоже не любо, соседушки…
Все молчали, только Марина, почти упав головой наземь, безудержно рыдала.
— Будя! — и Маркел одним рывком, как собаку, поднял Марину с земли. Она пошатнулась, водя кругом мутным, словно обезумевшим взглядом.
— О господи-и! — всхлипнул женский голос, потом еще и еще кто-то надсадно вздохнул, как от внезапной боли.
— Ну, поди, поди… бездомная! — и Маркел, подталкивая Марину, затопал к воротам. Калитка с грохотом захлопнулась.
— Эх-х! — шумно вздохнул Степан и бешено погрозил кулаком вослед. — Ехидна кулацкая, враг мой заклятый!.. Выбрал-таки денек, ворвался ко мне… праздник на дворе моем испортил… Вот, сами видите, товарищи, на что эти люди способны… Для своей подлой корысти они готовы честного человека перед народом осрамить, душу ему наизнанку выворотить, всем его делам помешать…
— Степан Андреич! — прервал Финоген, глянув на Баюкова печальными, словно потухшими глазами. — Кто корзунинской семейки не знает?.. Сам видишь, что Корзунины с женщиной сделали!
— Нечего об этом говорить, — резко возразил Баюков. — Она сама себе такую жизнь выбрала.
— Ох, где уж там… — вздохнул робкий женский голос, и еще несколько женских голосов повторили этот жалостливый вздох.
— Да, получилось оно не так чтобы… — пробормотал кто-то и смущенно спрятался в толпе.
У дверей нового коровника уже никого не было, и только крутобокая Топтуха, шурша сеном, жевала под распахнутым оконцем. На нее сейчас никто не обращал внимания, все, казалось, даже забыли, для чего пришли на баюковский двор. Кто-то приоткрыл калитку и вышел на улицу, а через минуту гости стали расходиться. Финогена и Демида, которые уходили последними, Степан взволнованно задержал у калитки.
— Финоген Петрович, Демид Семеныч… да что ж это? Ведь после осмотра было намерение поговорить по вопросам хозяйства… И вдруг на-ко… все разошлись!
Финоген вздохнул и глянул в сторону.
— Что же поделаешь… не расположен народ…
Уходя, он торопливо пообещал:
— Ужо вот зайду к тебе.
Демид приостановился, тяжело вздохнул и сказал мрачно:
— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!
Степан задрожал всем телом, схватился за голову — и увидел Жерехова. Тот стоял в тени крылечка необычно тихий, засунув руки в карманы легкого светлого пиджака, на котором празднично поблескивал боевой орден Красного Знамени.
Степан растерянно взглянул на орден и бессильно всплеснул руками, не зная, что сказать и что дальше делать.
— Д-да-а… какие дела-а! — наконец с расстановкой произнес Жерехов, надел фуражку и пошел к воротам.
— Николай Петрович… да что ж это… — заговорил было Баюков, но Жерехов тут же остановил его:
— Погоди. Не сейчас, а несколько позже поговорим. Пока же обдумай все, что здесь произошло.
Степан почему-то не посмел выйти на улицу проводить секретаря волостной партячейки. Стук отъезжающих колес невыносимой болью отозвался в его сердце.
Он остался один, оторопело оглядываясь по сторонам и будто не узнавая своего недавно такого праздничного двора.
Кольша, бледный и дрожащий, робко высунулся из дверей дома.
— Что? Испугался? — глухо спросил Степан, и нестерпимая обида, гнев и боль охватили его.
— Будь они прокляты, корзунинское племя! Не люди, а какой-то яд, гниль, мерзость!.. Неужто не поняли люди, что старый подлец выслеживал меня и нарочно пришел срамить? И ведь добился своего: ушли мои гости, смутились… Да неужто всамделе по его, по-корзунински вышло? Неужто из-за его подлой провокации люди меня уважать перестанут… меня, передовика советской деревни?.. Нет! Шалишь!.. Я свою правду докажу, докажу!.. Верно ведь, Кольша?
Младший брат растерянно развел руками.
— Да уж, наверно, так оно и есть, Степа.
— Эх, зелен ты еще малый-неудалый, — усмехнулся Степан. — Липа, вы где? — крикнул он.
Домовница что-то неразборчиво ответила ему.
— Вы здесь, Липа? — повторил он, войдя в кухню, и замер на месте: Липа стояла спиной к нему, плечи ее вздрагивали.
— Липа! Что такое? — испугался Баюков. — Что случилось?.. Да скажите же… Липа!
Но Липа только мотнула головой и еще сильнее заплакала.
Степан робко дотронулся до ее плеча.
— Липа… поверьте, горько мне, в первую голову, что праздник наш этот подлец испортил… Да, поди, он и вас походя оскорбил? С него станется… Ведь все видели…
Домовница вдруг круто обернулась к нему. Ее распухшее от слез лицо залил жаркий румянец, который был так гневен, что, казалось, вот-вот хлынет на белый платок.
— Все видели, а только вы словно ослепли, хозяин!
— Как… то есть… ослеп? — опешил Баюков.
— А так! Соседи-то как со двора ушли? Радовались по-хорошему, а потом — на… без словечка ушли, все сразу… Что вы об этом думаете?
Степан опять возмутился:
— Так неужто же вы не поняли, девушка, что на глазах у всех ведь провокация произошла? Нарочно Корзунины ко мне ворвались. Так неужто же не понятно, что старичина Корзунин нарочно пришел меня срамить?..
— Нет! — крикнула, топнув, Липа. — Нет! Это вы не понимаете: совсем не Корзунин, а вы сами осрамились!
— Я — осрамился?! Я?!
Если бы Липа сейчас в сердцах даже замахнулась на него, Степан не был бы так поражен, как поразили его эти слова. И кто, кто говорил их? Та, которая с таким рвением помогала ему и во всем понимала его!
— Грех вам так говорить! — произнес он побелевшими губами. — Уж кто-кто бы такие слова обо мне сказал, но не вы, Липа… От вас я никак не ожидал.
Что-то дрогнуло в лице домовницы, она вытерла глаза и заговорила мягче, но с той же непримиримостью:
— Да поймите же, что я, может, больше всех за вас душой болею! Запомнили вы, как радостно люди к вам собирались?.. А как они от вас ушли? Со стыдом за вас… да, да!.. Горько стало людям, что именно с вами такое приключилось.
— Да что, что со мной-то было? Ведь я только о хорошем, о полезном старался… и вдруг явился этот… этот кулацкий чертополох и у всех настроенье сбил своими подлыми словами…
— А-a! В них-то и дело, в словах этих! — словно торжествуя, крикнула Липа. — Уж на что не любят люди корзунинскую семейку, а старик такие слова сказал, что всех заставил призадуматься: корова-то, мол, красуется, как барыня, а баба злосчастная хуже нищей.
— Во-от вы о чем? — зло и горько усмехнулся Степан. — Н-ну, знаете… мне тут только дивиться и остается. Виданное ли дело: она… эта Марина вас била… синяки от ее кулаков у вас только что на лице зажили, а вы, вы же ее защищаете!
— Не в синяках дело, а в человеке!
— Да кабы это человек настоящий был, Липа… А то ведь…
— Несчастный, забитый она человек, вот что. Лучше бы вы сразу отдали ей половину имущества… не было бы этих безобразий! А то жальче, униженнее, чем она, Марина, не видывала я еще человека! Я даже не смогла смотреть на нее… затряслась вся и убежала.
— И даже… о синяках забыла… Н-ну, знаете, Липа…
— Дались вам эти синяки! — гневно крикнула она, вновь заливаясь румянцем. — Да, я забыла о них… да! Совесть же надо иметь!
— Эко!.. Совесть замучила! Да помилуйте, Липа, — за что вам-то совеститься?
Баюкову было нестерпимо горько, больно, а в то же время так мила была ему Липа с этим жарким румянцем и горящими упрямством глазами.
Они стояли друг против друга, обмениваясь взволнованными взглядами, которые выражали гнев, возмущение, боль, досаду. Они спорили, словно разделенные незримой, но остро ощущаемой каждым преградой.
— Вам легче моего, — укорял Баюков.
— Не хотите подумать, оттого и говорите, — резко отвечала она.
Кажется, никогда еще не переживал Степан подобной душевной боли, когда все в душе кипит и ноет, будто тебя ранили. И в то же время бесконечно хотелось переубедить эту девушку, такую необходимую и дорогую, сломать в ней настроение, которое отдаляло ее от него и заставляло смотреть в его сторону чужим, недобрым взглядом.
— Зачем вы на себя, насчет совести, наговариваете, Липа! Ваша жизнь, ваша работа чиста, как стеклышко… Как вы только появились в нашем дворе…