18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анна Чухлебова – Легкий способ завязать с сатанизмом (страница 4)

18

Так они с котом и просидели всю ночь. Под утро, как только запищал мамин будильник, шмыгнули назад в спальню.

– Я знаешь как его назвал? Баренцем!

– Кем-кем?

– Ну Баренц, море Баренцево знаешь?

А я знаю, что спать смертельно хочу, что он дурачок и что по мне ходят мягкие лапы. Пробурчала, отвернулась, кот в ногах улегся. Лёша нарезает круги по комнате, что-то несет про открытие Шпицбергена. Не выдерживаю, вскакиваю на час раньше, чем должна. Завтракаю, собираюсь. Перед уходом смотрю – отрубились оба.

Январский туман что кисель, зевнешь на улице, полный рот наберешь. День вареный, пропащий. В веки хоть по леднику засовывай, не поможет. Работа закончилась, и спасибо. Возвращаюсь домой, валерьянкой на всю квартиру прет. Лёша с тряпкой волочится, мать в комнате демонстративно заперлась.

– А кота куда дели?

– Отнес я его, – отводит глаза Лёша. – Он на руках у меня с ночи просидел, а тут твоя мать с работы. Рванулся с перепугу и лужу ей прям под ноги. Она и говорить ничего не стала, только посмотрела так, ты знаешь.

– И ты его выбросить решил, как бы чего не вышло.

– Ну а что я сделать мог?

Лёша ведь здоровенный, плечистый, бородатый. А сейчас крошечный, размером с пятно от краски на линолеуме. Плечи ссохлись, вся вода будто из глаз вытекла.

– У меня чувство какое-то поганое. Будто не кота, а себя самого выгнал.

Помню, встретила его, сразу понравился. В компании дело было, отмечали что-то. Гляжу перед собой, в глазах метель поверх мути, напилась. А тут Лёша за плечо тронул, водички принес. Золотистый весь, нездешний какой-то, аж светится. Пять лет назад это было, три года как съехались, два как расписались. Сейчас смотрю на него – будто свет в доме потушили, а сами ушли. Все вынесли, только сквозняки ходят.

А главное – я ведь ничего не сделаю. Не растолкаешь, не растормошишь, если погасло. Не могу больше рядом находиться, а куда бежать, не знаю. Оделась быстро, выскочила. На улице морось в лицо, холодно, сыро, противно. Ресницы слипаются, как обсосанные. Дошла до парка, рухнула на скамейку под елью – под ней хоть чуть суше. Морось в снег обратилась, валит белым с неба, метет. Люди по домам спешат, в капюшоны кутаются, пакеты прут. Суета, а будто сквозь спячку. Так тошно стало, хоть душу вытрави. Что, пока работаю, Лёша дома сидит. Что страдает вечно – или ерундой, или от всего сердца. Что даже кота не можем завести, потому что угла своего нет. Завыла долго, протяжно, чуть ли не по-собачьи. Замерзла как зараза, а представлю, что пойду домой как ни в чем не бывало, вою еще сильнее. Нельзя мне туда. Выплакалась и решила – не вернусь.

Всплыло в голове, что коллега однушку в центре сдает. Позвонила, мотнулась за ключами. Она уставилась на меня, конечно. Не расспрашивает, и ладно. Села в автобус, выдохнула. Глянула на телефон – от отца пропущенный, от Лёши – тихо. Еду остановку, другую. В груди опять дрянь какая-то нарастает, цунами из отходов, смертельная волна нечистот. Что с ней делать, как унять? В одино – чество еду, в пустоту. Как толкнуло меня что-то. Вышла на улицу, повернула к дому. Ничего перед собой не вижу.

Захожу в подъезд, а там кот в коробке. Потянулась к нему, понюхал, потерся. Взяла на руки, щурится, рад мне. Поднялась на пролет, смотрю на дверь квартиры – не моя больше. Постояла молча с минуту, потом кота за пазуху, и в такси. Сидит смирно, тепло дарит. За окном тянутся огоньки, хвост отступающих праздников. Квартира, может, и не моя, а кот мой.

На съемной есть все, кроме личного. Сбегала в супермаркет, пельменей сварила, поужинали с котом. Какой из него Баренц, он ведь домашний, ласковый. Марсиком будет или Персиком, как пойдет. Написала родителям, мать порывалась звонить, я не взяла. Стащила покрывало, разложила диван, легла. Кот рядом, успокоил, согрел.

Лёша еще две недели прожил у моих, ждал объяснений, сам не писал. После съехал непонятно куда. Решил, что я нашла себе кого-то. Серёга на Сахалин подрядился работать, его с собой позвал. Шпицберген в другой стороне вроде, но ничего, сойдет. Солью с океана веет, утром разлепишь глаза – и сразу герой, даже пальцем шевелить не надо. А нам с Марсиком и на юге неплохо. Подступает лето, солнце хоть ложкой ешь.

Астры

От Наташи остались пятна крови на стене душевой. Моя мама таращится на подтеки, посторонний мужик отводит глаза. Мама неловко закашливается и что-то щебечет про рыбу:

– Взяла живого карлика, разделывала, а он хвостом как зарядит. Простите, забыла убрать, – мученически улыбается.

Не похоже, конечно. Ни одной чешуйки кругом. Вглядитесь в пятно, дурни, – вот же полукруглое солнышко Наташиной ягодицы. Да она сама как солнышко, а я третий от Солнца, пригрелся, расцвел жизнью.

– Ах ты скотина такая! Специально, да?

Мама хочет продать квартиру и уехать в Москву. А я хочу трахаться с Наташей под голубыми южными небесами.

– Ты первый у нее, что ли? Что за резня в ванной!

Тру тряпкой багряный сгусток. Мама порхает вокруг со своими тупыми вопросами. Где там первый, мама! Ей девятнадцать, вовсю универ.

– Наташа девочка. У них такое бывает.

– Ты ноготком поскреби лучше, Володя. На вот, порошок возьми. Унитаз помоешь заодно.

– Ну ма!

Но где там милосердию, не дрогнет материнское сердце, опозоренное, раненое. Это я еще сперму с подоконника вытер, мама. Это я еще курить в квартире не разрешил. Вытащил москитную сетку, Наташа свесила ноги вниз и достала сигареты. Пятый этаж, асфальт.

– Если убьюсь, приходи дрочить ко мне на могилу. – И смех, и золото, и серебро.

– Трахаться разве что.

Взрослый табачный поцелуй. Я курить не могу, чуть затянешься, и весь вечер больное горло. А вот Наташу и с вонью изо рта люблю. И с двумя своими предшественниками – Тёмой красивым и Сёмой богатым. Где им до Владимира красноречивого. Зря пятерки из школы таскаю, что ли. Жаль, не по алгебре. Кем я только работать буду, мечтательный, гуманитарный. Поступать на следующий год, если не на бюджет, то в армию.

– Геем прикинься. – Наташа-советчица, оттиск красной помады на чуть кремовом резце.

– Сразу к вам на филологический заберут!

И мы, тщедушные, ржем, как жеребята в яблоках. Цок-цок копытцем, взмах хвостом, и Наташа скрывается в дверном проеме – сентябрь-октябрь, завтра семинар, латынь, абракадабра пер асперы ад астры. Ввернул потом фразу в школе, астры эти чуть в глотку не запихали. Терний много, конечно, зато и звезды сверкают, словно угли за пазухой.

Наученная опытом кровавой ванной мама отпрашивается с работы пораньше. Под гневным взглядом снимаю с себя кружевной Наташин лифчик.

– Не стыдно тебе?

Стыдно, конечно. И глупо. Смотрите, покупатели, тут плохо с воспитанием, дрянной душок все стены протянул. И детей ваших убаюкает, заморочит. В воскресенье мама ушла на весь день к бабушке. Мы с Наташей красили стены в черный в моей комнате, а на самом деле гостиной, в которой я сплю. С чувством, будто подношу к виску револьвер, впечатываю валик в стенку. А дальше танец.

– Как Джексон?

– Как Джексон. Поллок.

Вечером прогремело страшное – ко мне больше нельзя. Багровая, как борщ, мама прячет лицо в ладонях.

– Кобыла, а ведет себя как трехлетка!

Какая ж она кобыла, я даже выше на пару сантиметров. Ночью снилось – мы с Наташей пришиты друг к другу наживо. Опускаю шею и гляжу на свой распаханный живот – красными нитками в недра брюха вшиты две какие-то склизкие трубочки. Фаллопиевы, может, из учебника биологии. Отвожу взгляд на вспоротую, сломанно-кукольную Наташу. Она слабо улыбается с пола. У нас любовь.

Наташина соседка по комнате тоже Наташа, но, конечно, не такая красивая. Наши четные, ее нечетные – разделываем пространство дроблением времени. Нечетные дни набиты канителью парков и чехардой лавочек – сентябрь-октябрь щедр, плюс двадцать без дождя. Развлечения разнообразны – плевать с моста, подставлять лица солнцу, болтать о самоубийцах – только зевни, и вот летят вниз, кто в реку, а кто на асфальт набережной. Четные дни наши – в Наташиной комнате, сцепившись длинными тонкими ногами в неразрывный узел.

Шатким, сомнамбулическим вывертом реальности, без слов и договоренностей, странный мой сон о пришитых трубах опрокинулся в явь. Сначала Наташа просто привязала свое запястье к моему дерматиновым ремешком, надо было играть, что мы один человек – ее рука правая, моя левая. Она веселилась, пока мы не приложили об пол литровую банку меда – липко, стеклянно, жалко, требует немедленной уборки. В другой день она всадила мне в лоб оранжевый кончик окурка. Я рассвирепел, она сказала, мол, теперь моя должница и я могу делать с ней все, что захочу. Ушел, четный провели порознь, в новый нечетный намотал ее длинные выкрашенные в черный волосы на кулак и чирканул ножом. Кривого каре мало – собрал пучок у левого виска, чикнул и там. Наташа скривилась, будто стала на сорок лет старше в секунду, поморгала, глубоко вдохнула и улыбнулась. Мне стало невыносимо, в глазах защипало, в носоглотке засвербило.

– Снявши голову, по волосам не плачут, – хохотнула Наташа.

Черный, жестковатый, блестящий хвостик я сохранил в алой оберточной бумаге в ящике письменного стола. Обычный вечер – сырно-желтый световой круг над исписанными дырками конспектов, я, как мышь-переросток, выгрызаю в тетрадке очередные пустоты. Свет над письменным столом идет рябью, морщится, как море, как море темных волосков на худой Наташиной руке. Заскучав над уроками, заскучав по Наташе – от нежного «пока, Володя» до момента, который трепещет над моей макушкой прямо сейчас, прошло долгих три часа. Ждать новой встречи все бесконечные девятнадцать. С дурной смесью тоски, нежности и какого-то неназванного, липучего чувства достаю Наташин хвостик, кручу в руках, зажимаю между верхней губой и носом на манер исполинских усов, выпрямляю спину, неотрывно гляжу в черную стену. В таком виде и застает меня мама, сообщает, что я идиот и не поступлю и что все это мерзко, мерзко. Вот была же у тебя Валя год назад, держались за ручки, играла на пианино, такая хорошая девочка, весь двор ее по очереди, по очереди, где очередь, там и порядок. А Наташа эта какой-то кошмар, такая взрослая, дурит школьника, мальчика, зайчика Володю.