Анна Берест – Почтовая открытка (страница 35)
Я забывала месяцы, а то и целые годы своего существования, я забывала увиденные города и события, которые со мной происходили, забывала то, что обычно не забывают: свои отметки на выпускном экзамене, имена школьных учительниц и многое другое. И, несмотря на эту ущербную память, я могу с точностью описать каждый раз, когда я в детстве слышала слово «еврей». С самого первого раза, когда я с ним столкнулась. Мне было шесть лет.
Сентябрь 1985 года
Ночью кто-то нарисовал на нашем доме свастику. Естественно, я не знала, что она означает.
«Да пустяки», — говорит мама.
Но все же я чувствую, что это ее сильно задело.
Леля пытается смыть крест со стены с помощью губки и хлорки, но черная краска не сходит, цвет остается насыщенным и стойким.
На следующей неделе на доме появляются новые граффити. На этот раз — круг и две идущие через центр линии, напоминающие мишень. Родители произносят слова, которых я никогда раньше не слыхала, в том числе это слово «еврей», которое действует на меня как пощечина, оно впервые вторгается в мою жизнь. Я слышу также и слово «GUD»[7], которое звучит комично и застревает в детском уме.
«Да ладно, глупости, не стоит и думать. Эти рисунки не имеют к нам никакого отношения», — говорит мне мама.
Несмотря на успокаивающие слова, я понимаю, что Леля чувствует угрозу и эта угроза — антисемитизм — существует в мире рядом со мной, в том же пространстве и времени, где вращается планета моего детства.
Январь 1986 года
Когда мама говорит, ее слова летят над моей головой, кружатся, как ночные мотыльки возле ушей. Но есть одно слово, которое постоянно возвращается в разговорах, оно всегда произносится не так, как другие, звучит как-то особо — оно пугает и возбуждает меня одновременно. Мое спонтанное нежелание его слышать опровергают странные мурашки, которые бегут по телу, как только это слово появляется, потому что я поняла, что оно как-то со мной связано, я чувствую, что оно как-то обозначает меня.
Во время перемены на школьном дворе, с другими детьми, мне теперь не нравится играть в прятки: я испытываю болезненный страх быть обнаруженной — страх жертвы. Когда одна из воспитательниц спрашивает, отчего же я плачу, я отвечаю: «А моя семья — евреи». Помню, с каким удивлением она на меня посмотрела.
Осень 1986 года
Я учусь в последнем классе средней школы. Большинство моих одноклассников изучают катехизис и в среду после обеда ходят на разные религиозные занятия.
— Мама, я бы хотела ходить в католические кружки.
— Это невозможно, — раздраженно отвечает Леля.
Но почему?
— Потому что мы евреи.
Я не знаю, что это значит, но чувствую, что лучше не переспрашивать. Мне вдруг становится стыдно за свое желание, стыдно за то, что я хотела посетить службу, а я просто хотела, как все девочки, надевать по воскресеньям красивое белое платье и ходить в церковь.
Март 1987 года
Мы едим конфеты «Малабар», в их сладко пахнущие обертки вложены переводные картинки. Нужно снять защитную бумагу, подержать картинку под водой, приложить к коже и подождать, пока изображение приклеится. Я прихожу домой с картинкой на запястье.
— Немедленно смой татуировку, — говорит Леля.
— Мам, мне хочется так походить.
— Бабушка увидит — рассердится.
— Но почему?
— Потому что евреи не делают татуировок. Опять загадка. Больше никаких объяснений не будет.
Начало лета 1987 года
Фильм Клода Данцмана «Шоа» впервые транслируется по французскому телевидению в течение четырех вечеров. Мне всего восемь, но я прекрасно понимаю, что это очень важное событие. Родители решают записать серии на видеомагнитофон, который они купили летом предыдущего года к чемпионату мира по футболу.
Записи «Шоа» стоят отдельно, чтобы не перепутались с другими VHS-кассетами. Старшая сестра нарисовала на каждом корешке звезду Давида, красный восклицательный знак и написала большими буквами: НЕ СТИРАТЬ. Эти кассеты меня пугают, я рада, что их поставили отдельно.
Мама смотрит их долгими часами. Ее нельзя отвлекать.
Декабрь 1987 года
Наконец я иду к маме и спрашиваю:
— Мама, что это значит — быть евреем?
Леля не знает, что ответить. Она задумывается. Потом идет к себе в кабинет и приносит книгу. Она кладет ее на пол, на белый пушистый ковер с катышками по краям.
Я смотрю на черно-белые фотографии: истощенные тела в полосатых пижамах, колючая проволока под снегом, трупы, сложенные штабелями, горы одежды, очков и обуви, — и моих восьми лет жизни не хватает, чтобы поставить какой-то умственный барьер. Это ощущается как физический удар, как рана.
— Если бы мы родились в то время, из нас бы сделали пуговицы, — неожиданно говорит Леля.
Смысл этих слов — «из нас бы сделали пуговицы» — такой странный, что я теряюсь.
Эти слова в тот день прожигают мне мозговую оболочку. На этом месте больше ничего не вырастет, это слепая зона мысли.
Может, мама в тот день ошиблась, сказав слово «пуговица»? Или у меня в голове что-то спуталось? Пуговицы — мыльницы — мыло? Эксперименты по утилизации трупов убитых евреев были направлены на то, чтобы делать из жировых веществ мыло, а не пуговицы.
Тем не менее это слово остается у меня в памяти навечно. Я ненавижу пришивать пуговицы из-за очень неприятного опасения пришить к одежде кого-нибудь из родни.
Июнь 1989 года
Франция отмечает двухсотлетие своей Великой революции. Моя школа ставит спектакль о 1789 годе. Распределяют роли. Меня назначают на роль Марии-Антуанетты, а играть Людовика XVI будет мальчик по имени Самюэль Леви.
В день спектакля моя мама и отец Самюэля разговаривают. Леля шутит о том, кого выбрали на роли венценосных особ, которым отрубят голову.
И снова слово «еврей» влетает мне в ухо под страшный холодный свист лезвия гильотины. Я испытываю странное чувство: гордое осознание собственной уникальности и вместе с тем смертельную опасность.
В том же 1989 году
Родители покупают первый том «Мауса» — «Мой отец кровоточит историей», а затем второй том — «И тут начались мои неприятности». Я смотрю на обложки этого графического романа, как в страшные зеркала: сквозь них непременно надо пройти. Я боюсь. Мне десять лет, и я чувствую, что, если нырнуть в них, это странствие изменит меня навсегда. Все же раскрываю книгу. Страницы «Мауса» как будто приклеились к пальцам, бумага словно входит под кожу, я не могу от нее избавиться. Чернобелые персонажи остаются во мне навсегда, отпечатываются на стенках легких, уши начинают гореть. Ночью я не могу заснуть, словно внутри черепа в зловещем хороводе бегут кошки и свиньи, они преследуют мышей — это как страшные картинки волшебного фонаря. Какие-то бледные тени подступают ко мне и даже садятся на край кровати — фигуры в полосатых пижамах. Начинают сниться кошмары.
Октябрь 1989 года
Мне десять лет. Мы с мамой идем в ближайший кинотеатр на фильм Содерберга «Секс, ложь и видео», только что получивший «Золотую пальмовую ветвь» в Каннах. Кассир, он же и киномеханик, и контролер, впускает меня в зал, несмотря на мой совсем юный возраст.
В фильме встречается слово, которое я не понимаю. Я возвращаюсь домой и, закрывшись у себя в комнате, открываю словарь. «Мастурбация». Я решаю применить полученные знания на практике, лежа на ковре возле открытого словаря. Мне открывается целый мир. Неведомый и мощный.
В последующие дни по реакции взрослых я понимаю, что мне ни в коем случае не следовало смотреть это кино, которое привело меня в полный восторг. Дежурная по столовой, учительница, с которой у меня обычно полное взаимопонимание, отказывается мне верить. Я, видите ли, лгунья, она не хочет слышать, будто мама водила меня на этот фильм. И тогда я понимаю, что у взрослых есть две проблемные темы и они скрывают их от детей: секс и концентрационные лагеря.
Кадры из фильма «Секс, ложь и видео» накладываются на картинки из «Мауса». Постепенно я запрещаю себе испытывать наслаждение — из-за мучений, которые выпали мышам, из-за евреев… Я чувствую, что принадлежу к ним, но совсем не понимаю, каким образом.
Ноябрь 1990 года
Я в шестом классе, у меня высшие оценки по диктанту, грамматике и особенно по сочинению. Я первая ученица в классе, любимица всех педагогов. Наша учительница французского языка — высокая, тонкая, седая, всегда в плотной шерстяной юбке. В День всех святых она просит учеников нарисовать свое генеалогическое древо. Это домашнее задание не на оценку, работы вывесят в классе в начале следующего учебного года.
Фамилии моих родственников с материнской стороны сложны для написания, в них слишком много согласных по отношению к гласным, и учительницу французского почему-то смущает город Освенцим, который часто встречается в моем генеалогическом древе.
С этого дня как будто что-то меняется. Я перестаю быть любимицей. Хотя стараюсь вовсю, хотя учусь еще лучше, ничего не помогает. На смену любви и ласке приходит какая-то настороженность.
И опять я словно барахтаюсь в мутной воде, опять я оказываюсь связана с темными, мрачными временами.
Апрель 1993 года
Весной этого года я занимаю четвертое место в общенациональном конкурсе на тему «Сопротивление и депортация», в котором участвуют все учащиеся средних школ. За последние месяцы я прочла все, что издано по истории Второй мировой войны. Отец идет со мной на церемонию награждения, которая проходит в особняке Лассэ, посреди золота и роскоши Французской республики. Я счастлива, что он рядом. В звучащих речах часто упоминаются евреи, и я снова испытываю чувство гордости, смешанное со страхом: я принадлежу к группе людей, чью историю изучают по книгам.