18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Анна Берест – Почтовая открытка (страница 28)

18

Они не оглядываются.

Их везут на машине в жандармерию городка Конш, где держат под арестом два дня, а затем перевозят в Гайон, небольшой городок в департаменте Эр. Место административного заключения — замок эпохи Возрождения, стоящий на холме над городом. При Наполеоне его превратили в тюрьму. С сентября 1941 года в нем содержались коммунисты, уголовники и люди, занимавшиеся незаконным оборотом продовольствия, то есть спекулянты черного рынка. Там побывало и несколько евреев, транзитом до отправки в Драней.

Тюремные формуляры заполняются в кабинетах жандармерии, карточка Эфраима — номер 165, Эммы — 166.

На руках у одного три тысячи триста девяносто франков, у другого — три тысячи шестьсот пятьдесят франков.

В карточке Эфраима указано: «глаза серо-голубые, цвета сланца».

Несколько дней спустя Эфраим и Эмма покидают Гайон. Шестнадцатого октября 1942 года они прибывают в лагерь Драней. Там у них отбирают все деньги. В тот день экспроприация средств новых узников приносит в кассу учета и временного хранения сто сорок одну тысячу восемьсот восемьдесят франков.

Организация лагеря в Драней совсем не такая, как в Питивье. Заключенные распределены не по баракам, а по лестницам. Жизнь размечена свистками, которые нужно уметь распознавать. Три длинных, три коротких: вызов начальников лестничных клеток для приема небольшой партии заключенных. Три раза по три длинных и три коротких: вызов начальников лестничных клеток для приема большой партии заключенных. Три длинных: закрыть окна. Два длинных: наряд по чистке овощей. Четыре длинных: раздача хлеба и овощей. Один длинный: начало переклички и ее окончание. Два длинных, два коротких: общие работы.

Вечером второго ноября на перекличку вызывают около тысячи человек. Среди них Эмма и Эфраим. Их собирают в огороженной решеткой части двора, куда выходят лестницы с первой по четвертую. Здесь размещают тех, кто скоро отправится дальше.

Заключенные с «лестниц отправки» отделены от остальной части лагеря и не имеют права смешиваться с другими. Эмма оказывается на лестнице № 2, комната 7, четвертый этаж, дверь 280. Перед отправкой — последний обыск. Холодно, женщины стоят без обуви и нижнего белья. Это последние инструкции, чтобы по прибытии не скапливались лишние вещи.

Затем Эфраима и Эмму загоняют в автобусы и везут на железнодорожную станцию Ле-Бурже. Так же, как дети, они проведут всю ночь в поезде. Четвертого ноября в 8:55 утра состав трогается и отправляется в путь.

Эфраим закрывает глаза. Встают картины жизни. Первые воспоминания — руки матери, они так приятно пахли детским кремом. Лучи солнца сквозь ветви деревьев на даче у родителей. Семейный обед и белое платье кузины, из которого выглядывают грудки, как две голубки, запертые в кружевной клетке. Битое стекло, хрустящее под ногой в день свадьбы. Вкус икры, которая принесла ему состояние. Счастливые девочки, играющие в апельсиновой роще. Смех Нахмана, который возится в саду вместе с Жаком. Брат Борис, склонивший усатое лицо над коллекцией бабочек. Патент, зарегистрированный на имя Эжена Ривоша, и возвращение домой — ему казалось, вот-вот начнется настоящая жизнь.

Эфраим смотрит на Эмму. Ее лицо — пейзаж, где знакома каждая деталь. Он берет в ладони ноги жены, ее озябшие ступни — в вагоне для скота холодно. Он растирает их, дует, старается согреть.

Эмма и Эфраим отправлены в газовую камеру сразу после прибытия в Освенцим, в ночь с шестого на седьмое ноября, по возрастым критериям: ей — пятьдесят, ему — пятьдесят два.

— Гордый, как каштан, что выставляет плоды на обозрение прохожих.

Есть список, который господин Бриан, мэр коммуны Лефорж, должен еженедельно направлять в префектуру департамента Эр. Он озаглавлен: «Евреи, проживающие на данный момент в коммуне Лефорж».

В тот день господин мэр старательно, с удовлетворением от проделанной работы, выводит ровным каллиграфическим почерком: «Евреев нет».

— Ну вот, доченька. Так завершаются жизни Эфраима, Эммы, Жака и Ноэми. Мириам при жизни ничего не рассказывала. При мне она никогда не упоминала имен своих родителей, брата и сестры. Все, что я знаю, воссоздано из архивов, из прочитанных книг, а еще из черновых заметок, которые я нашла, разбирая вещи после маминой смерти. Например, вот эта запись — она сделана во время суда над Клаусом Барби[5]. Читай сама.

Какую бы форму ни принимал этот процесс, он пробуждает воспоминания, и все, что записано на кассете моей памяти, начинает мало-помалу прокручиваться, по порядку или без порядка, с пробелами и множеством (неразборчиво). Сказать, что это воспоминания, — нет, это моменты жизни, тап hat es erlebt, это прожито, оно в тебе, оно запечатлелось, возможно, стало отметиной, но я не хочу жить с этими воспоминаниями, потому что из них невозможно извлечь никакого опыта. Любое описание банально. Люди жили себе, никому не мешали, часто не имели возможности что-либо изменить, но как-то реагировали на чудовищные обстоятельства. Вот человек попал в авиакатастрофу — самолет разбился, а он уцелел, — он может сказать, почему ему так повезло? Приди он на несколько минут раньше или позже, ему бы дали другое место. Он не герой, ему повезло, и только.

Я выжила, потому что мне сильно повезло:

1) во время проверки документов в поезде, возвращавшемся в Париж после исхода;

2) после начала комендантского часа на перекрестке улиц Фельятинок и Гей-Люссака;

3) во время ареста в «Мартиниканском роме»;

4) на рынке на улице Муфтар;

5) во время пересечения демаркационной линии в Турню в багажнике автомобиля вместе с Жаном Арпом;

6) с двумя жандармами на плато в Бюу;

7) когда не попалась на явках ордена бенедикти-нок, вступив в конце войны в Сопротивление.

Самые банальные ситуации — первая, четвертая, шестая,

самая глупая — вторая,

невероятное везение — третья,

реальная опасность — пятая,

осознанный риск, осторожность — седьмая.

Независимо от того, были ли эти ситуации банальными, опасными, глупыми, невероятными или осознанными, удача оказывалась на моей стороне. Каждый раз я старалась не отчаиваться и не впадать в панику. Вспоминается все быстро. А вот записать — другое дело. На сегодня хватит и этого.

— Герои этой истории — тени, — подводит итог Леля. Она распахивает окно в сумерки и прикуривает последнюю сигарету в пачке. — Никто уже не скажет, какими они были при жизни. Большую часть семейных тайн Мириам унесла с собой. Но надо продолжить рассказ с того места, где она остановилась. И записать его. Давай сходим в табачную лавку, заодно и подышим.

Я жду Лелю в машине, припаркованной во втором ряду у перекрестка Вашнуар. Там есть табачная лавка, которая не закрывается, как все, в восемь вечера. И вдруг у меня внутри что-то тихо лопается и начинает струйкой стекать по ноге. Из меня льется какая-то тепловатая жидкость, и я не могу ее удержать.

КНИГА II

Воспоминания еврейской девочки, ни разу не бывавшей в синагоге

— Бабушка, ты еврейка?

— Да, я еврейка.

— А дедушка тоже?

— Ну нет, он не еврей.

— Ага. А мама еврейка?

— Значит, что, и я тоже?

— Да, ты тоже.

— Так я и думала.

— А что у тебя вдруг такое лицо, птичка моя?

— Да теперь начнутся заморочки!

— Но почему?

— Да просто в школе не слишком любят евреев.

Каждую среду моя мама на своей маленькой красной машинке приезжала в Париж, чтобы забрать внучку из школы. Это был их день, пусть короткий, но их. Они обедали, потом мама отвозила Клару на дзюдо и возвращалась к себе в пригород.

Как всегда, я пришла рано, задолго до конца тренировки. Это было мое любимое время недели. В спортивном зале с жужжащими неоновыми лампами время словно замирало. На выцветших татами под благосклонным взором Дзигоро Кано, изобретателя дзюдо, возились и боролись маленькие львята. И среди них — моя шестилетняя дочь. Белое кимоно было еще великовато для ее детского тельца. Я не могла отвести от нее глаз.

Зазвонил телефон. Я бы не ответила никому, но это была мама. Ее голос дрожал от волнения, я несколько раз просила ее не нервничать и объяснить, что происходит.

— У меня был разговор с твоей дочкой.

Леля пыталась зажечь сигарету, чтобы успокоиться, но зажигалка не срабатывала.

— Сходи на кухню за спичками, мама.

Она положила трубку и пошла искать, чем прикурить, а дочка тем временем уверенно и энергично швырнула на пол мальчика, который был гораздо крупнее нее. Я расцвела от материнской гордости, — но тут вернулась моя собственная мать; она дышала ровнее с каждым глотком дыма, попадавшим в легкие. И тогда она повторила мне то, что сказала ей Клара: «Да просто в школе не слишком любят евреев».

У меня зазвенело в ушах, я хотела отключиться (извини, мама, заканчивается занятие, перезвоню позже)… Рот наполнился горячей слюной, спортзал накренился, и, пытаясь за что-то ухватиться, я впилась взглядом в кимоно дочки, словно в белый спасательный плот, и сумела сделать все, что полагается матери: поторопить дочь, помочь ей переодеться, сложить кимоно и убрать в спортивную сумку, найти носки, застрявшие в брючинах, потом достать шлепанцы, упавшие за скамейку, собрать все эти мелкие предметы — обувь, ланчбокс, перчатки на резиночке, которые просто созданы исчезать во всех углах. И еще обняла дочку и со всей силы прижала к груди, чтобы успокоить сердце.