Анна Берест – Почтовая открытка (страница 28)
Они не оглядываются.
Их везут на машине в жандармерию городка Конш, где держат под арестом два дня, а затем перевозят в Гайон, небольшой городок в департаменте Эр. Место административного заключения — замок эпохи Возрождения, стоящий на холме над городом. При Наполеоне его превратили в тюрьму. С сентября 1941 года в нем содержались коммунисты, уголовники и люди, занимавшиеся незаконным оборотом продовольствия, то есть спекулянты черного рынка. Там побывало и несколько евреев, транзитом до отправки в Драней.
Тюремные формуляры заполняются в кабинетах жандармерии, карточка Эфраима — номер 165, Эммы — 166.
На руках у одного три тысячи триста девяносто франков, у другого — три тысячи шестьсот пятьдесят франков.
В карточке Эфраима указано: «глаза серо-голубые, цвета сланца».
Несколько дней спустя Эфраим и Эмма покидают Гайон. Шестнадцатого октября 1942 года они прибывают в лагерь Драней. Там у них отбирают все деньги. В тот день экспроприация средств новых узников приносит в кассу учета и временного хранения сто сорок одну тысячу восемьсот восемьдесят франков.
Организация лагеря в Драней совсем не такая, как в Питивье. Заключенные распределены не по баракам, а по лестницам. Жизнь размечена свистками, которые нужно уметь распознавать. Три длинных, три коротких: вызов начальников лестничных клеток для приема небольшой партии заключенных. Три раза по три длинных и три коротких: вызов начальников лестничных клеток для приема большой партии заключенных. Три длинных: закрыть окна. Два длинных: наряд по чистке овощей. Четыре длинных: раздача хлеба и овощей. Один длинный: начало переклички и ее окончание. Два длинных, два коротких: общие работы.
Вечером второго ноября на перекличку вызывают около тысячи человек. Среди них Эмма и Эфраим. Их собирают в огороженной решеткой части двора, куда выходят лестницы с первой по четвертую. Здесь размещают тех, кто скоро отправится дальше.
Заключенные с «лестниц отправки» отделены от остальной части лагеря и не имеют права смешиваться с другими. Эмма оказывается на лестнице № 2, комната 7, четвертый этаж, дверь 280. Перед отправкой — последний обыск. Холодно, женщины стоят без обуви и нижнего белья. Это последние инструкции, чтобы по прибытии не скапливались лишние вещи.
Затем Эфраима и Эмму загоняют в автобусы и везут на железнодорожную станцию Ле-Бурже. Так же, как дети, они проведут всю ночь в поезде. Четвертого ноября в 8:55 утра состав трогается и отправляется в путь.
Эфраим закрывает глаза. Встают картины жизни. Первые воспоминания — руки матери, они так приятно пахли детским кремом. Лучи солнца сквозь ветви деревьев на даче у родителей. Семейный обед и белое платье кузины, из которого выглядывают грудки, как две голубки, запертые в кружевной клетке. Битое стекло, хрустящее под ногой в день свадьбы. Вкус икры, которая принесла ему состояние. Счастливые девочки, играющие в апельсиновой роще. Смех Нахмана, который возится в саду вместе с Жаком. Брат Борис, склонивший усатое лицо над коллекцией бабочек. Патент, зарегистрированный на имя Эжена Ривоша, и возвращение домой — ему казалось, вот-вот начнется настоящая жизнь.
Эфраим смотрит на Эмму. Ее лицо — пейзаж, где знакома каждая деталь. Он берет в ладони ноги жены, ее озябшие ступни — в вагоне для скота холодно. Он растирает их, дует, старается согреть.
Эмма и Эфраим отправлены в газовую камеру сразу после прибытия в Освенцим, в ночь с шестого на седьмое ноября, по возрастым критериям: ей — пятьдесят, ему — пятьдесят два.
— Гордый, как каштан, что выставляет плоды на обозрение прохожих.
Есть список, который господин Бриан, мэр коммуны Лефорж, должен еженедельно направлять в префектуру департамента Эр. Он озаглавлен: «Евреи, проживающие на данный момент в коммуне Лефорж».
В тот день господин мэр старательно, с удовлетворением от проделанной работы, выводит ровным каллиграфическим почерком: «Евреев нет».
— Ну вот, доченька. Так завершаются жизни Эфраима, Эммы, Жака и Ноэми. Мириам при жизни ничего не рассказывала. При мне она никогда не упоминала имен своих родителей, брата и сестры. Все, что я знаю, воссоздано из архивов, из прочитанных книг, а еще из черновых заметок, которые я нашла, разбирая вещи после маминой смерти. Например, вот эта запись — она сделана во время суда над Клаусом Барби[5]. Читай сама.
— Герои этой истории — тени, — подводит итог Леля. Она распахивает окно в сумерки и прикуривает последнюю сигарету в пачке. — Никто уже не скажет, какими они были при жизни. Большую часть семейных тайн Мириам унесла с собой. Но надо продолжить рассказ с того места, где она остановилась. И записать его. Давай сходим в табачную лавку, заодно и подышим.
Я жду Лелю в машине, припаркованной во втором ряду у перекрестка Вашнуар. Там есть табачная лавка, которая не закрывается, как все, в восемь вечера. И вдруг у меня внутри что-то тихо лопается и начинает струйкой стекать по ноге. Из меня льется какая-то тепловатая жидкость, и я не могу ее удержать.
КНИГА II
— Бабушка, ты еврейка?
— Да, я еврейка.
— А дедушка тоже?
— Ну нет, он не еврей.
— Ага. А мама еврейка?
— Значит, что, и я тоже?
— Да, ты тоже.
— Так я и думала.
— А что у тебя вдруг такое лицо, птичка моя?
— Да теперь начнутся заморочки!
— Но почему?
— Да просто в школе не слишком любят евреев.
Каждую среду моя мама на своей маленькой красной машинке приезжала в Париж, чтобы забрать внучку из школы. Это был их день, пусть короткий, но их. Они обедали, потом мама отвозила Клару на дзюдо и возвращалась к себе в пригород.
Как всегда, я пришла рано, задолго до конца тренировки. Это было мое любимое время недели. В спортивном зале с жужжащими неоновыми лампами время словно замирало. На выцветших татами под благосклонным взором Дзигоро Кано, изобретателя дзюдо, возились и боролись маленькие львята. И среди них — моя шестилетняя дочь. Белое кимоно было еще великовато для ее детского тельца. Я не могла отвести от нее глаз.
Зазвонил телефон. Я бы не ответила никому, но это была мама. Ее голос дрожал от волнения, я несколько раз просила ее не нервничать и объяснить, что происходит.
— У меня был разговор с твоей дочкой.
Леля пыталась зажечь сигарету, чтобы успокоиться, но зажигалка не срабатывала.
— Сходи на кухню за спичками, мама.
Она положила трубку и пошла искать, чем прикурить, а дочка тем временем уверенно и энергично швырнула на пол мальчика, который был гораздо крупнее нее. Я расцвела от материнской гордости, — но тут вернулась моя собственная мать; она дышала ровнее с каждым глотком дыма, попадавшим в легкие. И тогда она повторила мне то, что сказала ей Клара: «Да просто в школе не слишком любят евреев».
У меня зазвенело в ушах, я хотела отключиться (извини, мама, заканчивается занятие, перезвоню позже)… Рот наполнился горячей слюной, спортзал накренился, и, пытаясь за что-то ухватиться, я впилась взглядом в кимоно дочки, словно в белый спасательный плот, и сумела сделать все, что полагается матери: поторопить дочь, помочь ей переодеться, сложить кимоно и убрать в спортивную сумку, найти носки, застрявшие в брючинах, потом достать шлепанцы, упавшие за скамейку, собрать все эти мелкие предметы — обувь, ланчбокс, перчатки на резиночке, которые просто созданы исчезать во всех углах. И еще обняла дочку и со всей силы прижала к груди, чтобы успокоить сердце.