Анна Ахматова – День поэзии. Ленинград. 1967 (страница 98)
И Попов проверяет — искренне, пытливо, смело. А в процессе проверки приходит тоже к прописным истинам, но как бы заново открытым, пережитым в собственном опыте, в самом движении роста. Он убежденно и яростно ломится в открытые двери, а думает, что берет Бастилию. Но так как он, действительно, все постигает впервые — в его «открытиях» нет окостенелости и беспросветности общих мест. Один из заветов Попова в том же стихотворении «Необходимо»:
И Попов храбро «изобретает велосипед». Он напоминает своим сверстникам действительно полезные и на время забытые истины. Он призывает к самостоятельности мысли. В стихотворении «Коллекция» он остроумно перечисляет набор «пережитков», которые в будущем окажутся в музее уродливых экспонатов прошлого: «...амбарный замок, лотерейный билет, толстый учебник криминалистики, номер от вешалки, чей-то кастет... ордер на обыск, в запретную зону временный пропуск, некоторые газетные некрологи, дырокол ревизора железной дороги...» В. Попов в своей поэзии наивно и подчас прямолинейно демонстрирует процесс, характерный для умственных и нравственных исканий молодого поколения последнего десятилетия. Пришло время возрождения общих истин, долгое время бывших в загоне, и они возвращаются, получают новую жизненную прописку. Все, что Попов так бурно провозглашает в своих декларативных стихах: самостоятельность мысли, а не слепое выполнение директив, плодотворность доверия к человеку и вред подозрения, и многое другое, — как раз и принадлежит к этим общеизвестным, но заново и с пользой открытым истинам. Попов поражает нас именно этой неожиданностью самоочевидности того, что он так громко и воинственно проповедует в своих стихах. И потому, что это не просто повторение, но активное нравственное постижение, — очевидные истины обретают драматизм и убедительность.
Все стихи Попова подсказаны совестью и беспокойством. Парафразируя сказку о принцессе на горошине, он говорит: «Мне спать мешает огромная горошина — земля». Все задевает его: и то, что бьют негра, пусть в фильме, и то, что «поразительно живучи паразиты», и то, что «в тюрьме Сикейрос», и то, что «учитель в нашем доме болен раком», и то, что «утром сын сказал неправду». Боль мира проходит через его сознание и сердце, и не случайно так близок ему Хикмет. Нельзя не вспомнить стихов Хикмета о больном сердце, вобравшем в себя страдания всей земли, и его разговоров с доктором о том, что он не может не волноваться, когда вокруг него и вдали от него столько причин для волнений и тревог. Весь этот комплекс центральных для Хикмета образов явно переплетается со строками Попова: «а вдруг мне врачи запретят волноваться?» Да Попов и не скрывает свое поэтическое родство с Хикметом, свое человеческое восхищение им. Он посвящает любимому поэту стихотворение «Обыскивают Хикмета». Бесстрашие мысли и героичность действий Хикмета служат Попову творческим ориентиром и компасом жизненного поведения.
Стремление сказать главное, энергично сформулировать все, что заставляет его возмущаться, тревожиться и страдать, приводит Попова к сознательному обеднению своих поэтических и словесных возможностей. Он подчеркнуто декларативен и оперирует в стихах нагими истинами. Это его линия в современной лирике. А поэт в нем проклевывается не в этих прямых непререкаемых стихах-заповедях и, конечно же, не в любовных, мало характерных для него опусах, а в отдельных образных строках, говорящих о точном видении, добром юморе, вкусе к меткой детали: «где тонконогий жеребенок целует в губы тень свою», «печальный грач, напоминавший грека», «в музее спит автопортрет Ван-Гога». Но пока это лишь разрозненные строки, радостно останавливающие внимание в еще не очень организованной ткани стиха. И эти немногие строки говорят о том, что В. Попов не должен ограничиваться декларативным стихом, утверждающим даже самые необходимые истины. У Попова ценна его общечеловеческая тревога, широта его лирического «я». Это «я», через которое проходит мир и время. Это «я», которое активно хочет этот мир изменить и прежде всего старается дойти до истины в ее первоистоках.
Можно принимать или оспаривать позицию В. Попова в поэзии, упрекать его в прямолинейной постановке вопросов, в обнаженности темы, поданной курсивно и подчас рационалистически, но это позиция последовательно проявленная, с очень продуманным отбором проблем, всерьез тревожащих автора. А в сборнике Александра Рытова, тоже громко заявляющего о себе, нас поражает свойство совершенно противоположное: его всеядность, легкость на подъем. Рытов готов описывать в стихах все, что попадается на его пути. Поэтический почерк Рытова размашист. Он бойко и уверенно берется за любую тему. Задор и темперамент у него несомненны, но словесное проявление этого темперамента — поверхностно и часто неорганично. Чего только нет в этом небольшом сборнике! И бурное воспевание современных ленинградских строек, и попутно сатирическое высмеивание «пережитков прошлого» — старух, молящихся в Александро-Невской лавре, и модное заглядывание в космическое межпланетное будущее — «Рэю Брэдбери», и студенческие выезды «на картошку», и боевые марши туристских походов, и гимны археологам, и целый географический альбом: Судак, Львов, Карелия, «Где-то под Шяуляем», «Ночлег под Стрыем», «Старик из Мукачева». Среди внешних, броских, бездумных зарисовок вдруг мелькает что-то свежо подсмотренное, дышащее живым теплом лесного бытия: «Лоси» — «лосенок вспрыгнул на ноги ломкие...», «и долго робко и настороженно смотрела чаща глазами карими».
Наигранная бодрость победных маршевых ритмов сменяется поэтическим разливом заемных красивостей — «Карелия» с такими вычурными строками о любви:
Или «Улица Шопена» с набором случайных, то банально-томных, то броско-модных, между собой не монтирующихся образов:
Изобретательные рифмы — «на синем фоне дня — симфония», «мелколиственна — истина», «совами — нарисованная» — перемежаются такими звуковыми сорняками, свидетельствующими о полном отсутствии слуха, как: «электромолотками — молодая».
А. Рытов путешествует не только по темам и географическим объектам, но и по поэтическим стилям — от бравурной бодрости маршей до лирического захлеба многозначительной образностью: «Между собакой и волком» или «Солнце встает, как со взбитой постели». Торопливый, развязный, шумный и задыхающийся пробег по миру характерен для поэтической походки Рытова.
И только в самом конце книги в двух стихотворениях — «Французская живопись» и «Фламандская живопись» — Рытов по-настоящему находит себя. В стихах о живописи нет пестроты и случайности, неряшливости и несовместимости образного развала, встречающегося почти во всех вещах сборника. Точная зримость деталей, отобранных обдуманно и метко, в сочетании своем раскрывающих обобщающий смысл увиденного, умение схватить национальный и жизненный характер картины, претворенной в стихи, словесное открытие материала другого искусства — вот то новое и подлинно ценное, с чем пришел Рытов в поэзию:
Наоборот, «Фламандская живопись» воплощена медленными, тяжеловесными ритмами и раблезианской физиологичностью образов:
Хочется надеяться, что в дальнейшем Рытов перестанет торопливо и развязно перебирать жизненные впечатления. Ведь искусство начинается с отбора. Последними своими стихами Рытов доказал, что, когда что-нибудь поражает его всерьез, он этим искусством владеет. Он умеет видеть словами и проникать в суть увиденного — нечастый и завидный дар.
В отличие от большинства начинающих, Александр Шевелев — «тихий» поэт, скромный и сдержанный, владеющий искусством лирической паузы, умеющий углубленно вслушиваться в затаенную жизнь природы. Тихо начинал и тихим в своей поэтической зрелости остался один из самых подлинно лирических наших поэтов Вадим Шефнер. В молодом поколении поэзии последних лет — Александр Кушнер; в стихах созерцательно-философических, точных в отборе конкретных, верных деталей, показал он, как плодотворно тихое, вдумчивое слово, какое богатство жизненных и человеческих контактов в нем таится.
Шевелев тих по-другому. Философичность ему не свойственна. Его пленяют задумчивые тихие пейзажи, очень русские, с речкой, лесом, полевыми просторами, и он не устает о них говорить, все время подчеркивая прелесть этой тишины. «Лес окружил меня. Молчит. И я молчу. Все просто так и тихо...», «Лесное чудо — тихая ходьба, и это чудо города теряют», «Стоит такая тишина!».
Погруженные в эту тишину, вырисовываются незатейливые детали деревенского быта — лесопилка «с покосившимся окном», «подслеповатая баня у реки, невзрачная, покрытая соломой», «скрипучий мост» и «серенькая птица». И так естественно завершает Шевелев эту маленькую зарисовку доверчивым приглашением: