Анго Сакагути – Гудбай (сборник рассказов) (страница 27)
Дадзай Осаму
I can speak
Боль. Ночь покорности, утро смирения. Является ли эта жизнь всего лишь потугой в смирении? Стойкостью в несчастии? День за днем моя юность съедается напрочь; и счастье — я нашел его в убогих стенах.
Моя песня лишилась голоса, некоторое время я бездельничал в Токио, а затем понемногу начал что-то писать — не песню, а как бы «шум жизни»; так работа привела меня к пониманию того, как должно писать. «Полагаю, это о таких вещах, как…» — я приобрел что-то вроде уверенности и приступил к роману, идею которого давно вынашивал в себе.
В сентябре прошлого года я арендовал второй этаж дома отдыха «Тэнкатя-я» на вершине перевала Мисака в Косю[73]. С тех пор моя работа неуклонно продвигалась вперед и достигла наконец почти сотни страниц. Результаты казались недурными, даже когда я перечитывал написанное. Я собрался с новыми силами. И в один день, когда дул сильный зимний ветер, я яростно поклялся себе, что, несмотря ни на что, не вернусь в Токио, пока не закончу работу.
Это было глупым обещанием. Наступил сентябрь, октябрь, ноябрь, и холодная погода в Мисаке стала невыносимой. В те месяцы одинокие, удручающие ночи сменяли друг друга. Какое было искушение! Так скоропалительно дав себе обещание, я не мог вернуться сейчас, находясь на полпути. И хотя я желал убежать в Токио, это будто бы стало нарушением одной из заповедей. На перевале я колебался, выбирая между двумя путями. Я думал о том, чтобы спуститься в Кофу. Поскольку этот город был тише, чем Токио, я решил, что смогу продержаться там всю зиму.
Я отправился в Кофу. Это мне помогло: сильный кашель прошел. Я снял светлую комнату в ночлежке на окраине города и попробовал посидеть за столом. Я чувствовал, что принял правильное решение. Моя работа вновь стала постепенно продвигаться.
Около полудня, работая в тишине и одиночестве, я мог слышать, как поют молодые девушки. Я бы отложил ручку и послушал. Через переулок от ночлежки стояла шелковая ткацкая фабрика, и девушки пели за работой. Среди них выделялся один голос, возглавлявший пение. «Лебедь в пруду уток», — подумал я.
Это был прекрасный голос, такой красивый, что я чувствовал признательность к певице. Мне даже хотелось забраться на стену фабрики и одним глазком взглянуть на его обладательницу.
«Вот он я, несчастный мужчина, и вы не знаете, насколько мне помогает день за днем ваше пение — вы не знаете насколько. Как чудесно вы поддержали меня в моей работе! Я хочу поблагодарить вас от всего сердца».
Я спрашивал себя, должен ли написать что-то такое на листе бумаги и бросить его в окно фабрики. Но если бы я сделал нечто подобное, а девушка удивилась, испугалась и потеряла голос, мне бы стало хуже. Если бы, вопреки моим намерениям, выражение благодарности запятнало невинное пение, это было бы преступлением.
Я сидел один, нервно ерзая. Любовь — возможно, это была любовь. Был холодный, спокойный февральский вечер. Доносящийся из переулка, где находилась фабрика, хриплый голос пьяницы внезапно нарушил тишину. Я напряженно прислушался.
— Н-не смейся надо мной! Чего смешного? Да, я сейчас пьян, но это не повод высмеивать меня. I can speak English. Я собираюсь в вечернюю школу. Ты знаешь об этом, сестренка? Спорю, что нет. Это секрет даже от мамы. Я собираюсь в вечернюю школу, только тс-с. Это должно стать большой новостью, вот почему! Чего смешного, сестренка? Что смеешься? Ты слышишь меня, сестренка? Совсем скоро я пойду в армию. Не удивляйся, когда я пойду. Может быть, я и пьяница, но я могу работать как все. Нет, вру, меня еще не призвали. Напомню тебе, что I can speak English. Can you speak English? Yes, I can. Хорошая штука, да, этот английский? Скажи мне, сестренка, я молодец, а? Правда, да? Матушка просто не понимает этого.
Я приоткрыл форточку и выглянул в переулок. Сначала подумал, что смотрю на белое сливовое дерево. Но оказалось, это парень в белом плаще.
Да, на нем был дождевой плащ не по сезону, спиной он привалился к стене фабрики. Девушка, склонившись грудью к подоконнику, в упор смотрела из окна на пьяного младшего брата.
Несмотря на взошедшую луну, ни лица младшего брата, ни лица девушки не было видно ясно. Ее круглое и бледноватое лицо казалось смеющимся. Его смуглое лицо выглядело еще незрелым. «I can speak», — английская фраза этого пьяницы ударила меня с почти болезненной силой. В начале было Слово. Все, что существует, было сотворено через него.
Внезапно я вспомнил забытую песню. Эта будничная сцена стала для меня незабываемой.
Девушка с фабрики, которую я видел ночью, — была ли она той самой, с прекрасным голосом? Не знаю, она это или нет. Наверное, нет.
Море
Когда мы жили в Митаке, в Токио, в опасной близости от моего района разрывались бомбы. Я не боялся смерти, но мысль о том, что бомба упадет на моего ребенка и он умрет, ни разу не увидев моря, взаправду путала. Сам я родился посреди равнин Цугару, поэтому увидел его поздно: впервые я отправился к морю, когда мне было уже десять. И огромное волнение от этого события стало одним из моих самых сокровенных воспоминаний. Я хотел дать своему ребенку шанс хотя бы раз увидеть море.
Моей дочери было пять лет. Бомба все же повредила наш дом, но никто не пострадал. Мы переехали на родину жены, в Кофу. Однако вскоре и этот город подвергся нападению вражеских самолетов и наш дом сгорел. Война продолжалась, и у меня не осталось иного выбора, кроме как увезти жену и ребенка на свою родину. Это было наше последнее пристанище. И поэтому мы отправились из Кофу в дом моих родителей, в Цугару. Нам потребовались три дня и три ночи, чтобы добраться до станции «Хигаси-Ноширо» в Аките. И когда мы перешли на линию «Гоно», я немного расслабился.
— С какой стороны будет море? — сразу спросил я проводника. Линия проходила вдоль побережья. Мы сели на ту сторону, с которой можно было увидеть море.
— Да, ты увидишь море. Скоро. Ты увидишь то же море, по которому плыл Урасима Таро[74].
Я был единственным, кто взволновался.
— Посмотрите! Это море! Ты видишь? Море! Смотри, какое оно огромное…
Наконец я смог показать моей дочери море.
— Посмотри на реку, мама, — сказал ребенок, не шелохнувшись.
— Реку? — удивился я.
— Да, река, — полусонно улыбнулась жена.
— Это не река, а море. Они совершенно разные! Так жестоко — называть море рекой!
Зная, что спорить действительно бессмысленно, я в одиночестве смотрел на море в вечерних сумерках.
О равенстве полов
Перед вами конспект весьма странной лекции о равенстве полов, которую некий престарелый поэт, лет десять назад покинувший столицу и живший в одиночестве в захолустье, прочитал по приглашению местного образовательного совета после того, как снова оказался в центре внимания во время так называемого Японского Возрождения[75].
Да, я понимаю, что такому старику, как я, никто уже не даст слова, да к тому же все это время в уединении я жил стесненно, без всякой славы, но уж на этот раз мне должно быть во всеоружии, вступить в бой не с голыми руками и направить этот мир на путь утонченности и достойных манер — такой уж, слава богу, нынешний дух времени. Наверняка нашлись люди, которые решили, что для этого в первую очередь нужно добиться процветания изящных искусств и с их помощью найти средство привести огрубевшие людские сердца к истинному пониманию прекрасного. И вот благодаря им я, забытый и брошенный всем миром старый писака, переживаю чудесную вторую молодость.
Нет, правда, не могу перестать важничать, ведь начиная с семнадцати я лет тридцать просто болтался по всему Токио, а потом, состарившись и устав от всего, десять лет тому назад поселился здесь, в деревне у младшего брата, и вот такой-то бесполезный старик — вполне естественно посмеяться над ним или с отвращением от него отвернуться, что бы там ни говорили о духе времени, — без всякого стеснения выходит на публику, да еще и по приглашению образовательного совета, чтобы выступить перед самым благородным и самым строгим в мире общественным институтом. Пожалуй, это даже почти жестоко по отношению ко мне, и все же, когда вчера ко мне приехал представитель образовательного совета и любезно предложил высказать свое мнение о каком-нибудь культурном вопросе, я с готовностью согласился и все мое тело так и била дрожь. Нет, честное слово, я помню, как у меня раскраснелось и горело лицо, словно у юной девушки, услышавшей долгожданное признание в любви, и как я мялся, будто ко мне пришли спрашивать совета в каком-нибудь страшном злодействе.
Однако, как любезно сообщил мне господин представитель, изначально на этой встрече должен был выступать господин Оока Горо, этот знаменитый философ и общественный деятель, который, кажется, планировал приехать сюда из города А. и поделиться с публикой некоторыми из своих новых идей. Но, к несчастью, хоть господин Оока уже обещал приехать, совершенно неожиданно он сообщил, что отказывается: нет, разумеется, у такой знаменитости имелась какая-нибудь веская причина, едва ли это было простым капризом с его стороны. В нашем мире происходит всякое, а у знаменитого и умного человека в любые времена могло случиться все, что угодно, и оставалось только сокрушаться по этому поводу. Но хотя господин Оока и отказался выступать, отменить встречу уже было никак невозможно, и вот тогда-то кто-то и вспомнил обо мне. Мол, этот старик писал когда-то то ли стихи, то ли еще что-то в таком духе, а значит, в своем роде деятель культуры, так почему бы не пригласить его? Нет, не подумайте, будто меня это обижает, я даже почитаю за честь, что обо мне вспомнили, но это все же преступление — хотя слово «преступление» звучит слишком сильно, — чтобы такой человек, как я, выступал перед такой важной публикой в столь святом месте; не будет ли это попросту жульничеством? Это терзало меня, и я провел без сна всю прошлую ночь.