реклама
Бургер менюБургер меню

Анджей Сапковский – Божьи воины [Башня шутов. Божьи воины. Свет вечный] (страница 29)

18

Ел он быстро и жадно, чем явно доставил удовольствие старичку шафажу, несомненно, свыкшемуся с гораздо меньшим азартом потчуемых. Едва Рейневан управился с голландской селедкой, как улыбающийся монах угостил его второй, извлеченной прямо из бочки. Рейневан решил воспользоваться дружеским актом.

– Ваш монастырь – настоящая крепость, – проговорил он с полным ртом. – И неудивительно, я ведь знаю его предназначение. Но, насколько могу судить, вооруженной охраны у вас нет. А из тех, которые здесь отбывают покаяние, никто не сбежал?

– Ох, сын мой, сын мой. – Шафаж покачал головой, соболезнуя наивной тупости. – Бежать? А зачем? Не забывай, кто здесь кается. Каждый из них покончит с покаянием, ибо когда-нибудь оно кончится. И хоть никто из здешних не кается pro nihilo[154], конец покаяния снимает вину. Nullum crimen, все возвращается к норме. А беглец? Он был бы отверженным до конца своих дней.

– Понимаю.

– Это хорошо, потому что мне об этом говорить нельзя. Еще каши?

– Охотно. А кающиеся, за что они, интересно, несут покаяние? За какие провинности?

– Мне об этом говорить нельзя.

– Но я же не о конкретных случаях спрашиваю. А просто так, в общем.

Шафаж кашлянул и пугливо оглянулся, зная, конечно, что в доме демеритов даже у обвешанных сковородами и чесноком стен кухни могут быть уши.

– Ох, – сказал он тихо, вытирая о рясу жирные от сельди руки, – за всякие разности здесь томятся. В основном распутные и порочные священнослужители. И монахи. Те, которым тяжко было выдерживать обет. Сам понимаешь: обет послушания, покорности, бедности… А также воздержания от вина и умеренности… Как это говорят: plus bibere, quam orare[155]. Ну и обет целомудрия, к сожалению.

– Femina, – догадался Рейневан, – instrumentum diaboli[156].

– Если б только фемина… – вздохнул шафаж, возводя глаза горе. – Ах, ах… Безмерность грехов, безмерность… Невозможно отрицать. Но есть у нас дела и посерьезнее. Ох, посерьезнее. Но об этом мне категорически говорить нельзя. Ты кончил вкушать, сын мой?

– Кончил. Благодарствую. Это было вкусно.

– Заходи, когда захочешь.

В церкви было очень темно, огонь свечей и свет из узеньких окон развидняли только сам алтарь, ковчег для святых даров, крест и триптих, изображающий Оплакивание. Остальная часть пресвитерии, весь неф, деревянные эмпоры[157] и сталлы[158] тонули в туманной полутьме. «Возможно, это сделано умышленно, – не мог отогнать напросившуюся мысль Рейневан, – для того, чтобы во время молебнов демериты не видели друг друга, не пытались угадать по лицам чужих грехов и преступлений. И сравнивать их со своими».

– Я здесь.

Звучный и глубокий голос, дошедший со стороны скрытой между сталлами ниши, отличался – трудно было воспротивиться такому ощущению – серьезностью и благородством. Но скорее всего причиной было просто эхо, отраженное от свода, бившееся меж каменными стенами. Рейневан подошел ближе.

Над источающей слабый аромат ладана и масла исповедальней возвышалось изображение святой Анны с Марией на одном и маленьким Иисусом на другом колене. Рейневан картину видел, она была освещена светильником, который одновременно погружал в эту темнейшую темень все вокруг, а также мужчину, сидевшего в исповедальне. Рейневан видел лишь его силуэт.

– Значит, – сказал мужчина, пробуждая новое эхо, – мне тебя надо будет благодарить за возможность обрести свободу передвижения, э? Ну, стало быть, благодарю. Хотя сдается мне, гораздо больше я должен быть благодарен некоему вроцлавскому канонику, не так ли? И событию, кое имело место… Ну, скажи для порядка. Чтобы я был совершенно уверен, что передо мной соответствующий человек. И что это не сон.

– Восемнадцатого июля, восемнадцатого года.

– Где?

– Вроцлав. Нове Място…

– Разумеется, – сказал, немного помолчав мужчина. – Ясное дело, Вроцлав. Где это могло быть еще, если не там? Лады. Теперь подойди. И прими соответствующую позу.

– Не понял?

– Опустись на колени.

– У меня убили брата, – сказал Рейневан, не двигаясь с места. – Самому мне грозит смерть. Меня преследуют, я вынужден бежать. А вначале довершить несколько дел. И кое за что расплатиться. Отец Отто заверил меня, что ты сможешь мне помочь. Именно ты, кем бы ты ни был. Но опускаться перед тобой на колени? И не подумаю. Как я должен тебя называть? Отцом? Братом?

– Называй как хочешь. Хоть дядюшкой. Мне это глубоко безразлично.

– Мне не до смеха. Я сказал: у меня убили брата. Приор заверил, что мы может отсюда уйти. Так уйдем же, покинем это печальное место, двинемся в путь. А по пути я расскажу все, что надо. Чтобы ты знал все, что необходимо. И не больше того.

– Я просил, – эхо голоса мужчины загудело еще глубже, – тебя опуститься на колени.

– А я сказал: исповедоваться тебе я не намерен.

– Кто бы ты ни был, – сказал мужчина, – у тебя на выбор два пути. Один здесь, рядом со мной, на колени. Другой – через монастырские ворота. Разумеется, без меня. Я не наймит, парень, не наемный убийца, чтобы заниматься твоими делами и расплатами. Это я – заруби себе на носу – решаю, сколько и какие сведения мне нужны. Впрочем, важно и взаимное доверие. Ты не доверяешь мне, как же я могу верить тебе?

– Тем, что ты выйдешь из тюрьмы, – задиристо сказал Рейневан, – ты будешь обязан именно мне. И отцу Оттону. Сам заруби это себе на носу и не вздумай изображать из себя бог весть кого. И ставить меня перед выбором. Или ты идешь со мной, или продолжай догнивать здесь. Выбор…

Мужчина прервал его, громко постучав по доске исповедальни.

– Выбирать мне достается не впервой. Ты грешишь высокомерием, полагая, будто я испугаюсь. Еще сегодня утром я не знал о твоем существовании, уже сегодня вечером, если понадобится, я о нем забуду. Повторяю последний раз: либо исповедь как проявление доверия, либо прощай. Поспеши с выбором, до сексты осталось немного времени. А здесь строго следуют литургии часов.

Рейневан стиснул кулаки, борясь с непреодолимым желанием развернуться и уйти, выйти на солнце, свежий воздух, зелень и пространство. В конце концов здравый смысл победил. Он переломил себя.

– Я даже не знаю, – выдавил он, опускаясь на колени на отполированную многочисленными исповедывавшимися доску, – священник ли ты.

– Это не имеет значения. – В голосе человека из исповедальни прозвучало что-то вроде насмешки. – Мне нужна только твоя исповедь. Отпущения грехов не жди.

– Я даже не знаю, как тебя зовут.

– У меня много имен, – тихо, но отчетливо донеслось из-за решетки. – Мир знает меня под разными именами. Поскольку у меня есть шансы вновь вернуться в мир… придется что-то выбирать… Вилибальд из Гирсау? А может… Бенигнус из Аикса? Павел из Тыньца? Корнелиус ван Хеемскерк? А может… может… мэтр Шарлей? Как тебе это нравится, парень: мэтр Шарлей? Ну ладно, не кривись. Просто Шарлей. Без «мэтр». Согласен?

– Согласен. Приступим к делу, Шарлей.

Едва массивные, воистину не уступающие крепостным ворота стшегромского монастыря кармелитов с грохотом задвинулись за ними, едва они удалились от высиживающих у ворот нищих и вымаливавших подаяние попрошаек, едва вошли в тень придорожных тополей, как Шарлей до глубины души потряс Рейневана.

Недавний демерит и узник, только что таинственный, угрюмый и гордо молчаливый, теперь вдруг разразился гомерическим хохотом, подпрыгнул не хуже козла, кинулся навзничь в сорняки и несколько секунд катался в траве, словно жеребенок, рыча и смеясь попеременно. Наконец на глазах остолбеневшего Рейневана его недавний исповедник перекувыркнулся, вскочил, проделал в сторону ворот очень оскорбительный жест, согнув руку в локте. Жест сопровождался длинным перечнем крайне непристойных проклятий и ругательств. Некоторые касались персонально приора, некоторые – стшегомского монастыря, некоторые – ордена кармелитов в целом, некоторые имели общий характер.

– Не думал я, – Рейневан успокоил лошадь, напуганную спектаклем, – что там было так тяжко.

– Не судите и не судимы будете. – Шарлей отряхнул одежду. – Это во-первых. Во-вторых, будь добр, воздержись от комментариев хотя бы временно. В-третьих, поспешим в город.

– В город? А зачем? Я думал…

– Не думай.

Рейневан пожал плечами, направил лошадь по дороге. Он делал вид, будто отворачивается, но при этом не мог удержаться, чтобы уголком глаза не наблюдать за шагающим рядом с лошадью мужчиной.

Шарлей был не очень высок, даже немного уступал ростом Рейневану, но это не бросалось в глаза, поскольку недавний демерит был плечист, крепко сбит и наверняка силен, о чем свидетельствовали жилистые и играющие мускулами предплечья, выглядывающие из коротковатых рукавов. Шарлей не соглашался покинуть монастырь в рясе, а одежда, которой его снабдили взамен, была немного странноватой.

Довольно грубые, чтобы не сказать топорные черты лица демерита не мешали ему быть живым, непрерывно изменяющимся, играющим широкой гаммой разнообразных выражений. Горбатый и мужественно крупный нос нес следы давнего удара, нижняя часть подбородка скрывалась в старом, но все еще видном шраме. Глаза Шарлея, зеленые, как бутылочное стекло, были очень странными. Глядя в них, так и хотелось проверить, на месте ли кошелек и кольцо на пальце. Беспокойная мысль устремлялась к оставшейся дома жене и дочерям, а вера в девичью добродетель обнажала всю полноту своей наивности. Неожиданно утрачивалась какая-либо надежда на возврат данных в долг денег, переставали удивлять пять тузов в колоде для пикета, подлинная печать на документе начинала казаться чертовски неподлинной, а у коня, доставшегося за большие деньги, начинались странные хрипы в легких. Именно такое чудилось, если смотреть в бутылочно-зеленые глаза Шарлея. И на его лицо, в котором решительно больше было от Гермеса, чем от Аполлона.