реклама
Бургер менюБургер меню

Андри Федерико – Дзен и искусство настройки пианино (страница 7)

18

Вилла «Розмарин» по утрам была другой — не таинственной, а скорее сонной. Тени лежали длинные, роса блестела на листьях роз, и воздух был таким прозрачным, что казалось — до неба можно дотянуться рукой. Я прошёл через сад к музыкальной гостиной. Дверь оказалась незапертой.

Рояль стоял там же, где мы его оставили. С открытой крышкой, с обнажёнными струнами. На первый взгляд ничего не изменилось. Но я заметил, что за ночь упала влажность — дерево слегка сжалось, и некоторые струны чуть изменили натяжение. Не на слух — на глаз. Тонкие стальные нити, на которые я вчера не обратил внимания, теперь блестели иначе.

Я сел на банкетку — старую, с продавленным сиденьем, но удобную. Положил руки на колени. Закрыл глаза.

В комнате была тишина. Но не та, к которой я привык в Москве — пустая, глухая. Здесь тишина имела слои. Первый слой — стрекотание цикад за окном, ровное, как белый шум. Второй — дыхание дома, те самые низкочастотные вибрации, о которых говорила Грация. Третий — моё собственное сердцебиение, пульс в висках. А четвёртый — то, что я искал. Тонкий, почти неразличимый звон, исходящий от рояля.

Я открыл глаза и подошёл к струнам ближе. Начал с басов — толстые, медные, обвитые стальной оплёткой. Они были холодными на ощупь. Никакого следа вибрации. Но когда я поднёс ухо к деке — к самому месту трещины, — я услышал это. Очень высокий, едва уловимый звук, похожий на звон стеклянного колокольчика на пределе слышимости. Обертон.

— Ты здесь, — прошептал я. — Ты не молчишь. Просто поёшь на своей частоте.

Обертоны — это призраки звука. Когда вы ударяете по струне, она вибрирует не только целиком (основной тон), но и половинками, третями, четвертями. Эти части создают звуки выше, тише, тоньше. Их называют гармониками или обертонами. Без них музыка была бы плоской, как школьная флейта. Обертоны придают голосу глубину, теплоту, индивидуальность. Они — то, что отличает звук скрипки Страдивари от дешёвого инструмента. И они же — то, что остаётся, когда основной тон уже затих.

Рояль «Бехштейн» не молчал. Он пел на одних обертонах, как человек, который потерял голос, но продолжает дышать. И это дыхание было полно памяти.

Я достал блокнот и начал записывать: состояние струн, номер каждой, приблизительную высоту обертонов, которые я слышал. Работа шла медленно. Каждая струна требовала внимания, и каждые пять минут я отвлекался на то, что казалось мне голосом — не моим, не Грации, не Лёни, а тем, кто когда-то сидел на этой банкетке и касался этих клавиш.

— Вы не спите? — раздался голос из двери.

Грация стояла в халате, с чашкой кофе в руках. Седые волосы распущены, лицо без косметики, но красивое — той красотой, которая приходит с годами, когда кости обнажаются, а глаза становятся глубже.

— Не сплю, — сказал я. — Рояль не даёт. Он поёт.

— Поёт? — она подошла ближе. — Я ничего не слышу.

— А вы не слушаете. Вы ждёте громкого звука, как в былые времена. А он сейчас — шёпот. Обертоны.

— Обертоны, — повторила она, пробуя слово на вкус. — Энцо говорил об этом. Он говорил, что настоящая музыка — не в нотах, а между ними. В том, что остаётся.

— Он был прав.

— Он всегда был прав. Это меня и бесило. — Грация усмехнулась, но в глазах у неё стояли слёзы. — Простите, я не хотела… Давайте я принесу вам кофе.

Она ушла. Я остался один с роялем. Провёл рукой по деке — по длинной трещине, которая шла от края до края, как шрам. Через неё уходила энергия струн. Звук не мог резонировать — он вытекал, как вода из разбитой амфоры. И всё же обертоны оставались. Они возникали не в деке, а в самих струнах, в их материале, в их памяти о том, какими они были восемьдесят лет назад.

Я вспомнил отца. Он не любил обертоны. Он говорил: «Чистота — это когда один тон, без примесей. Пианино — не скрипка, оно должно звучать как камертон». И он добивался этого — настраивал рояли так, что они теряли душу. Звучали идеально, но мёртво. Потому что обертоны — это не примесь. Это жизнь. И если вы их убиваете, вы убиваете инструмент.

Однажды, когда мне было лет четырнадцать, я пришёл к нему в консерваторию. Он настраивал концертный рояль перед выступлением знаменитого пианиста. Я стоял рядом и слушал. После того, как отец закончил, пианист сыграл гамму и сказал: «Идеально. Ни одного лишнего призвука». Отец гордо улыбнулся. А я спросил: «Пап, а где обертоны? Их совсем не слышно». Он посмотрел на меня с презрением: «Обертоны — это для джаза и для дилетантов. Классическая музыка требует чистоты». Я не посмел спорить. Но в тот момент я понял, что мы никогда не будем говорить на одном языке.

— Пап! — Лёня вбежал в гостиную, растрёпанный, в пижаме с динозаврами. — Ты уже здесь? А почему ты меня не разбудил?

— Хотел, чтобы ты выспался.

— А что ты делаешь?

— Слушаю, как поёт рояль.

— Но он же не поёт. Он молчит.

— Иди сюда. — Я подозвал его к открытой крышке. — Видишь эти тонкие струны? Они называются дискантовыми. Если приложить ухо вот сюда, к деке, можно услышать.

Лёня прижался ухом к дереву. Сначала наморщил лоб, потом глаза его расширились.

— Слышу! — прошептал он. — Как будто… комар? Или стекло?

— Обертон. Струна номер двадцать три. «Соль» четвёртой октавы. Она вибрирует на своей пятой гармонике.

— А почему она не звучит громко?

— Потому что основная струна потеряла натяжение. Но память о том, как она должна звучать, осталась. И эта память создаёт призрачный звук.

— Призрачный? Как привидение?

— Как привидение, которое не может успокоиться. Ему нужно, чтобы его услышали. А потом оно исчезнет.

— Или превратится в настоящий звук, — сказал Лёня серьёзно.

— Или превратится.

Грация вернулась с кофе и соком для Лёни. Мы сели за маленький столик у окна. Она смотрела на рояль, я — на неё.

— Расскажите про Энцо, — попросил я. — Не факты. А то, что не высказано. Потому что рояль помнит именно это.

Грация поставила чашку, сложила руки на коленях. Молчала долго, минуту, две. Потом начала:

— Энцо был не из этих мест. Он родился в Неаполе, в бедной семье. Отец — рыбак, мать — прачка. Но он с детства слышал музыку во всём: в шуме волн, в скрипе лодок, в криках чаек. Сосед дядя Паоло играл на мандолине, и Энцо научился подбирать мелодии, даже не зная нот. Потом поступил в консерваторию. Его называли вундеркиндом. Но он ненавидел правила. Говорил: «Ноты — это клетка. Настоящая музыка — между ними».

Мы познакомились в Сиене, на джазовом фестивале. Я тогда училась на филолога, писала диплом по Данте. Энцо играл в подвальчике, маленьком, тёмном, где пахло вином и сыром. Он играл блюз, но не американский, а свой — неаполитанский, с нотой, которая всё время сползала вниз, как будто плакала. Я влюбилась с первого аккорда. Он тоже. Через месяц мы поженились.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.