реклама
Бургер менюБургер меню

Андри Федерико – Дзен и искусство настройки пианино (страница 4)

18

Я вспомнил одну историю. Меня пригласили на телевидение — настройщиком для съёмок. Приносят рояль, я открываю крышку, начинаю проверять. Всё расстроено. Я кручу колки, привожу в порядок. Подходит режиссёр, слушает, говорит: «Нет, не то. Сделайте погрязнее». Я удивился. «Как это — грязнее?» — «Ну, знаете, как в старых фильмах. Чтобы звук был такой… трогательный, что ли. С налётом времени». Я говорю: «Так это же фальшь». А он: «Какая разница? Главное, чтобы зрителю нравилось».

Вот так. Человек, который ничего не смыслит в настройке, учил меня, что такое хороший звук. И самое страшное — он был прав в том смысле, что хороший звук определяется не объектом, а слушателем. Для одного чистота — это святое. Для другого — скука. Для третьего — фальшь добавляет души.

Лёня проснулся, когда солнце уже стояло высоко. Протёр глаза, сел, посмотрел на меня.

— Ты не спал?

— Нет. Думал.

— О чём?

— О том, что такое хороший звук.

— Это просто, — сказал Лёня. — Хороший звук — это когда приятно слушать.

— А если одному приятно, а другому нет?

— Значит, у них разные уши.

— А если одному приятно, потому что он привык к фальши, а другому — потому что он слышит правду?

Лёня задумался. Ему нравились такие задачи — где нет однозначного ответа.

— Тогда надо разобраться, — сказал он наконец. — Что такое правда в звуке.

— Вот именно. Этим люди занимаются уже две с половиной тысячи лет. Начиная с Аристотеля.

— Кто?

— Древнегреческий философ. Он задавался вопросом: почему одни звуки мы называем красивыми, а другие — нет? И придумал теорию, что красота — это порядок и мера. То есть хороший звук — это тот, который подчиняется строгим математическим законам.

— Как в школе, — скривился Лёня. — Порядок и мера. Скукота.

— А вот следующий философ, Аристид Квинтилиан, сказал бы, что ты не прав. Он считал, что хороший звук — это тот, который вызывает движение в душе. Даже если он математически не идеален.

— Этот мне нравится больше.

— Я знаю. Поэтому я и взял тебя в эту поездку. Чтобы ты увидел: звук — это не физика. И не магия. Это и то и другое одновременно.

Лёня потянулся, зевнул и полез в рюкзак за планшетом. Я не стал останавливать — пусть. Мы всё равно ещё не подъезжали к границе.

Поезд шёл через Украину. За окном — бесконечные поля подсолнухов, хатки с черепичными крышами, старые женщины в платках на лавочках. Мир был медленным, почти забытым. В нём не было спешки. И в этом мире, наверное, знали толк в звуке: колокольный звон, скрип телеги, песня в поле — всё это звучало не по герцам, а по сердцу.

Я вспомнил колокол. Не тот, что в заголовке подглавы — тосканский, до него ещё далеко. А другой, наш, подмосковный. Лет десять назад меня попросили оценить акустику в маленькой церкви. Там был колокол, отлитый ещё при Николае II, и он вдруг начал давать странный призвук — не чистое «до», а что-то между «до» и «до-диезом». Настоятель говорил: «Батюшка, это бес балуется». Я посмотрел: никакого беса. Просто трещина в бронзе, микроскопическая, но достаточная, чтобы расстроить обертоны. Я сказал: «Надо переливать колокол». Настоятель побледнел: «Это же деньги, где взять?». И мы оставили как есть. Теперь каждый звон в той церкви — с призвуком, который одни называют надрывом, другие — благодатью. А физически — просто трещина.

— Пап, — Лёня отложил планшет. — А если бы ты настраивал колокол, ты бы сделал его идеально чистым или оставил трещину?

— А ты как думаешь?

— Я бы оставил. Потому что с трещиной он особенный. Таких больше нет.

— Но он же фальшивит.

— А кому какое дело? Бог, наверное, тоже любит не только чистые ноты. А то скучно было бы в раю.

Я рассмеялся. Иногда дети говорят такие вещи, что становится одновременно смешно и страшно. Смешно — от неожиданности. Страшно — от того, что они правы.

— Знаешь, — сказал я, — есть такая музыка, блюз. В ней тоже есть фальшивые ноты. Их называют «блюзовыми» — они не вписываются в классическую гамму. Но без них блюз — не блюз. Это как соль без перца.

— А почему их называют блюзовыми? Потому что грустные?

— Потому что они пришли из песен рабов в Америке. Люди пели о боли, и их голос сам находил эти ноты — между «ми» и «ми-бемолем», между «си» и «си-бемолем». Математики сказали бы, что это ошибка. А музыканты сказали бы: это душа.

— Я хочу послушать блюз.

— Послушаем. Когда приедем. У нас там, в Италии, не будет интернета, но у меня есть старый плеер с записями. Роберт Джонсон, Мадди Уотерс, Би Би Кинг. Ты услышишь, как звучит трещина в голосе.

— А у нас с тобой есть трещины?

— У всех есть. Вопрос не в том, есть ли трещина. Вопрос в том, звучит ли она.

Лёня снова взял планшет, но не включил. Покрутил в руках, положил на стол и спросил:

— А у тебя какая трещина?

— Много. Но самая большая — мой отец. Я так и не смог его настроить. Или себя настроить на него.

— Он что, фальшивил?

— Он был идеально чистым. Как камертон. Ни на герц в сторону. И это было невыносимо.

— Почему?

— Потому что живой человек не может быть идеально чистым. Если ты всегда попадаешь в ноты, ты не человек. Ты машина. Настоящая жизнь — это когда иногда берёшь фальшивую ноту, но делаешь это с чувством.

Лёня помолчал. Потом сказал:

— А ты сейчас фальшивишь?

— Сейчас? Наверное. Я вру тебе, что всё будет хорошо. Я не знаю, что нас ждёт в Италии. Эта женщина, Грация, — странная. И рояль, возможно, вообще не подлежит настройке.

— А зачем мы тогда едем?

— Чтобы узнать, что такое хороший звук. Не по учебнику. Не по камертону. А по-настоящему.

Поезд замедлил ход. Мы подъезжали к границе. За окном — вышки, проволока, таможенники в форме. Лёня прижался к стеклу.

— А там нас пропустят?

— Должны. У нас есть паспорта, визы, приглашение.

— А если не пропустят?

— Тогда мы вернёмся и будем думать, что делать дальше.

— Но это будет глупо. Ехать две тысячи километров и вернуться.

— Не глупее, чем жить и бояться фальши. Иногда дорога важнее цели. Пёрсиг, тот самый, про мотоцикл, тоже не сразу доехал. У него в книге путешествие — это способ думать. А не просто добраться из точки А в точку Б.

— А ты читал его книгу?

— Читал. Несколько раз. И каждый раз находил что-то новое. Как в старом пианино: кажется, что всё уже знаешь, а открываешь крышку — и там струна, которая вибрирует иначе, чем в прошлый раз.

— И о чём она?

— О том, что качество — это не свойство вещи. Это событие. Оно происходит между тобой и миром. Как звук.

— А можно я тоже прочитаю?

— Рано. Ты пока не готов. Но когда-нибудь — обязательно.

— А когда я буду готов?

— Когда перестанешь задавать этот вопрос.

Границу проходили долго. Поезд стоял часа три. Меняли колёса — наши железные дороги шире европейских. Лёня вышел на перрон, подышал воздухом, купил мороженое у тётки с тележкой. Я остался в купе, достал камертон, ударил. Звук был чистым, но каким-то пустым. Без трещины. Без истории. Просто 440 герц — частота, которую придумали люди на конференции в Лондоне в 1939 году. Хороший звук? Для эталона — да. Для жизни — нет.

Вспомнился Аристотель. Он писал: «Цель искусства — очищение души через сострадание и страх». То есть хороший звук — это тот, который заставляет тебя чувствовать. Даже если он математически несовершенен. А если он совершенен, но ничего не трогает — значит, он плохой. Просто колебания воздуха. Как голос диктора на вокзале.