реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Зорин – Появление героя. Из истории русской эмоциональной культуры конца XVIII– начала XIX века (страница 26)

18

Если арест Новикова продемонстрировал силу внешних, «театральных» приемов создания нужных аффектов, в данном случае чувства страха, то другой эпизод следствия демонстрирует столкновение различных эмоциональных режимов и несхожих представлений о природе человеческих переживаний. Оказавшись под следствием, Лопухин хорошо понимал как суть и серьезность предъявленных ему и его товарищам обвинений, так и то, что деятельность московских розенкрейцеров не просто казалась Екатерине подозрительной, но и действительно велась вопреки целому ряду ее прямых распоряжений и предостережений (см.: Лопухин 1990: 56–57, 70; Лонгинов 1867: 0125–0126; 0134–0135 и др.). Свои признательные показания он завершил патетическим обращением к императрице, заверяя ее, что, хотя действия его могли казаться предосудительными, побуждения были чисты:

Государыня! я не злодей, и не только когда-либо обращалось во мне хотя единое помышление, противное счастливому подданству Тебе, благоутробнейшая Монархиня, но никогда не упражнялся я в том, где бы находил или даже подозревал хотя бы тень криминального. Свидетель сего, дерзну сказать, Господь Спаситель и Бог мой, Иисус Христос, и печатлею сие чистосердечное признание мое слезами не ропота и страха <…> не таковыми слезами, Государыня, но слезами чувствительности сердца, не ощущающего в себе умышленных преступлений против Тебя, Великая государыня, – сердца, всегда исполненного вернейшим подданством к тебе и любящего, смею сказать, добродетель (Лонгинов 1867: 0141).

В продиктованных через шестнадцать лет после этих событий мемуарах Лопухин замечает, что «долго помнил» свои показания на следствии и «мог бы записать их почти от слова до слова». Мемуарист действительно близко к тексту воспроизвел свое обращение к Екатерине, причем сделав его еще более экспрессивным, чем оно было. Так, вместо фразы, начинающейся словами «не таковыми слезами», здесь говорится: «И так, не слезами страха и ропота печатлею его; но слезами чувствительности сердца, ощущающего невинность свою» (Лопухин 1990: 58). Внутреннее чувство невинности должно было оправдать его даже при явном нарушении императорских указов.

Ко времени завершения следствия приговор Лопухину и его товарищам был уже подписан. По словам Ивана Владимировича, «писав ответы и особливо заключение», он «ожидал по какому-то неизъяснимому предчувствию, что Государыня переменит свои мысли». Сочувствовавший ему граф А. Г. Орлов, давно и хорошо знавший императрицу, был убежден, что Лопухин «помешался», поскольку Екатерина «ни одного раза во все Ея царство» не «отменяла Указ, ею подписанной и объявленной» (Там же, 60–61). Тем не менее «неизъяснимые предчувствия» мемуариста полностью оправдались. Трубецкому и Тургеневу было предписано, в соответствии с приговором, отправиться в ссылку, а Лопухин получил дозволение остаться в Москве.

Лопухин приписывал это чудо силе и подлинности чувства, которое водило его пером, когда он завершал свои показания:

Заключение же оное вытекло из такого сильнаго во мне впечатления, что я никогда не мог его забыть, писав его и подлинно плакал – обливался можно сказать слезами – и точно от причин в нем изображенных. Князь Прозоровский, любимец и любитель жестокосердной Беллоны, не короткое кажется имея знакомство с такими слезами, не видав, что я пишу, а видя только, что плачу, обрадовался, подумав, что я, наконец, струсил; и начал меня успокаивать: «Укрепитесь – чего вы робеете?» – «Нет, отвечал я, – робость очень далека от меня; и я плачу не от нее». «Отчего же?» – «Увидите из того, что я пишу» <…>

Государыню тронули мои ответы до слез, как я слышал от Василия Степановича Попова, которой читал их перед Нею также в слезах. <…> И недавно при одном случае писал он ко мне: «Помню, как я плакал, читавши Ваши ответы перед императрицей» (Лопухин 1990: 58, 61–62).

Невозможно сказать, в какой мере достоверен этот рассказ. А. В. Храповицкий, присутствовавший при том, как «Шешковский и Попов вместе докладывали по присланным вопросам кн. Трубецкого и статского советника Лопухина», и обычно очень внимательный к малейшим реакциям Екатерины, ничего не пишет о высочайших слезах, отмечая лишь, что она «во уважение службы и старости отца» повелела оставить Лопухина «в Москве под присмотром» (Храповицкий 1901: 238)[52].

Еще труднее поверить, что секретарь императрицы Попов прослезился, делая доклад государыне в присутствии Шешковского и Храповицкого. Несколькими годами позднее, отвечая на ходатайство Ивана Петровича Тургенева о смягчении ему условий ссылки, в которую он был отправлен по тому же делу, Попов писал:

Вы были из первых членов общества, связаннаго сильными и таинственными клятвами, существовавшего не только в столицах, но и во многих других местах, тщательно скрывавшегося от надзирания правительства, издававшего после многих запрещений вредныя книги, сносившегося секретно с таковыми же обществами за границами, имеющаго своих эмисаров при министрах одного двора, тогда недоброжелательнаго и готовившегося на войну с отечеством нашим, общества, в бумагах коего найдены дерзкия замыслы, корыстныя и властолюбивые виды, общества, наконец, коего члены в некоторых своих присягах верность обещали Богу только и ордену, не упоминая о власти монаршей (РГАЛИ. Ф. 501. Ед. хр. 20. Л. 1).

Не исключено, что Екатерина действительно пожалела девяностолетнего отца Лопухина, на состояние здоровья которого ссылался Иван Владимирович в своем прошении, возможно у ее внезапной милости были и какие-то иные причины. В любом случае нет сомнения, что императрица очередной раз представила общественному мнению зрелище монаршего милосердия. Зная и об уровне общего внимания к следствию по делу розенкрейцеров, и о положении, которое занимало в Москве семейство Лопухиных, Екатерина не могла не думать о том резонансе, который будет иметь принятое ею решение. Однако интерпретация, которую дал произошедшему сам Лопухин, была радикально иной.

Прежде всего, как и подобало мистику, он приписал случившееся чудо непосредственному вмешательству свыше. Как вспоминал мемуарист,

исписал я кругом двадцать листов и без одной помарки, в двух местах поправил только по одному слову, поставя те, которые мне казались складнее. Сего, конечно, при всем самолюбии нельзя мне приписать моему искусству или уму (Лопухин 1990: 51).

Высший промысел привел автора в душевное состояние, позволившее ему ответить на все вопросы с подлинным чистосердечием, которое произвело впечатление даже на недоброжелательную к масонам монархиню и ее видавшего виды секретаря. В материальном мире эта мистическая коммуникация осуществлялась через князя Прозоровского, который, однако, оказался из нее исключенным – в эмоциональном репертуаре старого вояки и «любимца жестокосердной Беллоны» не было матриц, которые позволили бы ему правильно кодировать слезы христианского смирения. Прозоровский принял их за проявление страха, вызванного предпринятыми императрицей репрессивными мерами, а в сопроводительном письме, которое впоследствии мемуаристу довелось прочесть, написал, что «князь Трубецкой сильно раскаивается и заслуживает помилования», в то время как Лопухин «все скрывает и упорно стоит в своих мнениях» (Лопухин 1990: 60–61). Екатерина, однако, рассудила прямо противоположным образом.

Подлинным посредником между душами оказалось слово – «спасительная тинктура», изменившая расположение государыни. Как всякий масон, Лопухин привык исповедоваться перед своими товарищами и теми, кто стоял выше его в иерархии знания и мудрости. Навык душевного самораскрытия и выручил Ивана Владимировича. По сути дела, он писал императрице так, как ему подобало бы обращаться к начальнику ложи.

Глава вторая

Наука расставанья

Победитель

В середине мая 1789 года двадцатидвухлетний воспитанник московских розенкрейцеров Николай Карамзин покинул Москву, чтобы отправиться в заграничное путешествие. Описанием прощания с друзьями открывались его «Письма русского путешественника», сразу же превратившие малоизвестного дебютанта в признанного лидера русской литературы.

«Письма» начали публиковаться в январе 1791 года в первом номере «Московского журнала», издавать который Карамзин стал по возвращении из путешествия. В объявлении о подписке на журнал, напечатанном 6 ноября 1790 года в «Московских ведомостях», он заявил, что в его планы не входят «теологические, мистические, слишком ученые, сухие пьесы» (Погодин 1866 I: 171). Таким образом, былые единомышленники, потенциальные читатели и власти извещались, что предполагаемое издание не будет иметь ничего общего с заложенной Новиковым традицией масонской журналистики. Молодой автор готов был сам приняться за воспитание чувств русских читателей. Его планы не уступали по масштабности тем, которые одушевляли Екатерину II и Бецкого, с одной стороны, и московских розенкрейцеров – с другой.

История взаимоотношений Карамзина с розенкрейцерским кругом полна неясностей. Неизвестно, отправился ли он в заграничную поездку по собственной инициативе и «на собственный кошт», или же она планировалась и финансировалась его старшими товарищами по масонским работам. Столь же неочевидными остаются хронология, природа и суть конфликта, произошедшего у писателя с частью его наставников.