Андрей Юрьев – Журнал «Парус» №71, 2019 г. (страница 19)
Левашов говорит: “Ну, мне тут делать нечего, я домой пойду!” А мужик все ближе, уже за кустами поет, а самого не видать. Василий Иванович походил-походил и говорит: “Знаешь что, Коля, я пойду домой, а потом снова к тебе приду – поесть тебе принесу!” И ушел. – Коля изобразил голосом и даже покачиванием плеч и головы Василия Ивановича, моего соседа со второго этажа. – А мужик уже, слышу, за кустами, совсем рядом, и коса-то такая большая на слух, метра два, и голос уже откуда-то сверху, как с дерева доносится. Уходить мне нельзя, у меня полкабины инструментов. Залез я в кабину, и вдруг стемнело. А мужик уже поет и вокруг машины косит, хотя косить там нечего. Орет! И вот что удивительно: то у капота, то уже за кузовом – так быстро, за одну секунду переместиться никак нельзя. Самого его не видать. А у моей машины даже кабина не закрывается. Я хотел молитвы читать. А молитв никаких не знаю. Потом вспомнил одну: “Богородица, Дева, радуйся!” – и читал её всю ночь, и всё крестом, вот так, во все стороны открещивался», – показал, посмеиваясь довольно глазами, Коля Умный.
«А утром?» – спросил я.
«А утром мужик пропал. Я вылез из кабины, стал второй штабелек грузить. Потом пришли Василий Иванович с Левашовым».
«А кошеное место было?»
«Нет, ничего»…
«А Василий Иванович что?»
«Ничего. Я им все рассказал… они поняли, что я от нечистой силы отбивался… Но вот еще что, – так и дернулся он вперед, будто опять сел за руль и поехал: – Поехали, машина идет хорошо и по сырому. И вдруг – бах! Переднее колесо отвалилось! Ось лопнула»… – И Коля долго рассказывал подробности, как они ремонтировали цапфу, как с братом Борисом сверлили три дня дырку под болт… Брат каким-то особым способом упирался в дрель колом, а Коля ручку вертел…
«А потом оказалось, что в тот день в Шаминском лесу мужик удавился. И мать мне сказала, что в ту ночь нечистая сила праздновала, потому что она душу человеческую заполучила… Что-то стали мужики, там, у Шамина, часто вешаться, – задумчиво прибавил Коля, припомнив и другого, недавнего самоубийцу.
«Василий Иванович – мой сосед», – сказал я.
«Можете у него спросить – он подтвердит, что там кто-то пел, орал. А Левашов уже умер»…
Я так и представил этого огромного мужика, орущего, с косой, почему-то в черном, двубортном, старого покроя, из какого-нибудь шевиота пиджаке с прямыми, подложенными ватой плечиками, и громким, пустым, как из бочки, голосом…
«Это какое-то тайночувствие», – сказал я неуверенно, не зная, как назвать его жанр.
«А со мной вообще немало таинственных случаев было», – охотно согласился он.
С Колей Умным в тот день мы просидели часа четыре. Он мне рассказал еще один «случай», как спал в Городищах на речке Юхоти, в сарае. А там повесился инвалид, и с тех пор, как ночь – он идет в сарай, нога деревянная: скрип-скрип-скрип! У Коли тогда от ужаса встали дыбом волосы так, что – и шапка с головы свалилась, и он о них руку уколол до крови! Ярко рассказывал, продуманно, и зачем – непонятно… Хотя случайных людей и событий в жизни не бывает. Каждое, чтобы чему-то научить, каждое имеет смысл, над которым мы не привыкли трудиться…
На другой же день я соседа Василия Ивановича спросил – ездил ли он в Шамино за дровами с Колей Смирновым? Василий Иванович посмотрел на меня пристально и, похоже, даже обиделся: «Это уж у него с головой что-то!.. Никогда не ездил! Один раз только, и то не в Шамино, а в Шалимово, на военкоматовской лошади. А с Колей Умным – никогда!.. А вообще-то я его хорошо знаю»… – Василий Иванович говорил это раздраженно и дергался так же, как его изображал Коля…
Погода в последние дни задурила: ни снега хорошего, ни морозов. А когда потеплеет, на улице – сырой туман, сумеречная усталость, будто мир всю зиму пролежал в больнице. Благовещенье, на которое обычно
«За Николо-Кормой как-то пришлось печь класть. Работал я тогда печником от Угличского пожарного депо. В Никольском у одной старухи печь делал. И жил там, она мне кровать свою отдала, а сама ходила ночевать к соседям. Совсем не спала. Придет домой, жалуется: “Не знаю, что у них такое, ни одну ночь не сплю”…
А в последнюю ночь, как я печь сложил, послали меня к той же бабке спать. Я лег в чулане, пазы не мшены, сквозь них улицу видать. Всю ночь так и пролежал, и спать не хочу. И бабка говорила, что-де сколько здесь не живу, в этом доме, никогда не сплю, и днем спать не хочу. Вот как! Да… Такой дом. А вот еще. Работал я тогда на льносемстанции, было это весной. Копаю огород, а мать уже была плохая, по дому ей делать было ничего нельзя, да и видит плохо. Сидит на крылечке и смотрит. Копал я до обеда, но что-то так устал: чувствую, больше не могу. Говорю, я пойду, отдохну. А она говорит: да докопай, уж немного осталось! Нет, говорю, пойду, посплю. Я тогда болел, лечился. Поспал. Опять копаю. Мать сидит на крылечке, говорит: “А тут, только ты ушел – какой-то мужчина тебя спрашивал. Вывернулся из-за огорода”. А я матери велел, чтобы меня не будили, сказал: “Ты меня не буди!”»
Тут Коля помолчал так значительно, что я успел представить бесприютный, травянистый и сырой пустырь за его огородом, откуда
«Я стал спрашивать – кто? Мать говорит: не знаю, я ведь вижу плохо, не рассмотрела.
Смерть, его двойник, в шлеме на вате из черной тряпки, представляется до предела четко и убедительно – страшным, пустолицым мужиком, каким его увидела здесь, на крыльце, подслеповатая и горбатая мать Коли Умного. На следующий год она и умерла. С тех пор он почему-то ни разу не выстирал занавески на окнах, они стали из белых серыми и черными. Крыльцо в сенях все так же полуразобрано, верно, заменяет половицы, а, может, и печку ими топит. В избе стало больше пыли и грязи, еще больше почернел, оставшийся уже один, сломанный холодильник, и над всем этим – удивительно веселое, ясное лицо человека, перехитрившего саму смерть.
«Смерть за мной уже приходила не один раз, – с удовольствием продолжает он. – Раз в дверь стучалась… Года четыре назад я как-то вышел в сени. Вдруг слышу – на бетонной дорожке у крыльца кто-то бубнит. Дверь на запоре. Думаю, кто же?.. Наверно, бомжи, они ходят сюда ко мне, приглядывают себе место, дом-то развалюхой стал, думают, что никто в нем не живет. Стоит, бубнит: нет, слышу, это не человек!.. На месте стоит кто-то и голосом прохожего из деревни Вахонино мужичка Валентина Крохина – быстро-быстро так тиликает: тили-тили-тили! И вдруг: ха-ха-ха-ха! По голосу слышу – нет, это не человек! Я испугался, собираю всю силу воли. И в этот момент на мое счастье из дому выскочила Умка и – в боевую стойку! И шерсть на Умке встала дыбом. Я открыл дверь – а никакого человека нет на бетонной дорожке. Да и Валентин Крохин – он не убегает: если бы подходил к крыльцу, то на улице бы стоял. Только Умка, вижу, за кем-то гонится зигзагами по картофельной полосе. А когда собака зигзагами носится – это, значит, за смертью. Я об этом читал: смерть невидимая зигзагами ходит…»
Умка, не слушая нас, отрешенно спит у ног хозяина.
…Иду домой через голое, вытаявшее из-под сугробов кладбище, к церкви привезли кого-то отпевать. Гроб большой, непривычного, болотно-зеленого цвета. За кладбищем – мостки через овражный, широко разлившийся зловонный ручей. В уме стоит чудесный дом, где никогда не спят, и опять – так ярко, будто я вырос в этом доме, и душа устала от бессонницы, заглядывающей во все пазы. Не идет из ума и фантастическая родословная – с двенадцатого века, от печенега до нынешних времен. В лице рассказчика, одутловатом, особенно в его носе, пригнутом немного, теперь уже ясно я различаю что-то степное, азиатское. Вся история русская прошла за эти десять колен, которые насчитывает в своей
Спускаюсь с кладбищенского пригорка по колеистой улице к равнодушным многоэтажкам, над которыми в сумеречном небе летают галки с воронами, и кажется, что это не надоевшая будничность, а окрестность огромной раскрытой книги – вдали она туманеет, обрывается в ничто. Овраг, заросший кустами и бурой осокой по ручью, черная земля, общипанные березовые ветки в небе, а дальше – ветхая ли это бумага или бездна? И в ней сокрыт некто, никогда не спящий, пишущий и читающий эту невидимую книгу, глядящий в нее и, значит, в твое сердце. Ты – образ, заключенный в эту книгу, где они живут, сны земли, бродят в одиночестве. Это мир вечный, но не такой, как Христова евангельская золотая вечность. Это её тень, отслоек – тут в странных