Андрей Верин – Химио-терра (страница 2)
Каждый из обитателей пятого этажа НИИ онкологии Петрова по-своему, как с невесомостью, свыкался с неизвестностью. Женя Ершов держал руку на пульсе медицинских новостей, читал, что только мог найти на зарубежном и родном, о достижениях науки. Казалось: даже те гипотезы, что еще зрели в чьих-то светлых головах, Ершов знал наперед. Ужасный Нарик Мерзоян, сосед Толи по прошлому визиту в Центр, ел – без устали, порой даже сквозь рвотные позывы. Был убежден: еда – балласт, что держит человека на земле, долженствовало пополнять ее запасы неустанно, чтоб не воспарить до времени. Одни здесь верили в целительную силу керосина, другие – в березовый гриб и соду, кто-то колдовал, кто-то скандалил и менял врачей. Но одинаково для тех, кто еще чаял отыскать из здания НИИ лазейку в жизнь, все подоконники на лестничных площадках Центра были запорошены рекламными листовками типа «трех „П“», как говорили здесь: с рекламой париков-протезов-психотерапевтов.
Окна химиотерапевтического отделения распахивали взгляду вид по-над верхушками деревьев, от какого дух захватывало и казалось – толща неземных зеленых облаков стелется под корзиной стратостата. Там, снаружи, разворачивалась жизнь, не скованная строчками диагностического заключения – того, которое внутри для многих оборачивалось заключением пожизненным: решетчатые спинки панцирных кроватей, стольких приковавшие, чем не тюремные решетки?
Здесь даже родственники – вольные пришельцы, не многим походили на живых: и под улыбками на них обыкновенно не было лица. Гремину часто доводилось слышать, как заезжие, понизив голос, жалуются, будто даже после краткого визита в Центр чувствуют такую изможденность и подавленность, что хоть ложись да помирай. Мол, здание НИИ полно невидимых мертвящих эманаций. Должно быть, потому сюда и не пускали до четырнадцати лет – детей, которых еще жалко, кто еще не пожил, не погряз, кто был еще младенчески красив, невинен.
Однако же, в отличие от рядового обитателя НИИ, Гремин не рвался на свободу. Он жил в самом конце крыла, куда нечасто кто захаживал. И прямо у себя в палате на столе он, не боясь прослыть юродивым, клеил из папиросной бумаги макет онкоцентра. Гремин был без ума от здания НИИ, как жертва, полюбившая своего похитителя.
Величественный главный корпус высился меж прочими, тянулся вверх антенной ретранслятора. Здание, выстроенное в лучших традициях советского конструктивизма, очаровало Гремина массивностью, суровой красотой. Здесь в вестибюле под колоннами серого мрамора приятно пахло кофе и царил тот холодок, что на любой жаре скрывается в пунцовой глубине арбуза, спело треснувшего под ножом. Высокие зеркала, тяжелые деревянные двери, коробка больших электронных часов, когда-то замерших на цифрах «16:16» (под этим двойным часом полагалось, как на падающую звезду, загадывать желания, и Толя назагадывал их столько, что хватило бы всем обитателям НИИ).
Макет, склеенный Греминым, воссоздавал уже не только главный корпус с крыльями администрации и поликлиники, но даже парк, в каком тонули здание лаборатории, радиологический корпус, оперблок, хозблок, гараж, столовая, где рано утром продавали несравненные ватрушки. Ершов над Толиком смеялся: «Девочка Садако делала журавликов, чтобы спастись от хиросимской лейкемии, а ты решил собрать бумажный онкоцентр, чтобы излечиться?» И Толя, облучаемый в радиологии НИИ не хуже, чем Садако в Хиросиме, возражал ему: «Это не онкоцентр, а космическая станция». Гремину по душе была метафора приятеля о Звездном городке, откуда каждый отправлялся в космос, и циклограмма пуска для него вставала в один ряд с кардиограммой, спектрограммой, энцефалограммой и лейкоцитарной формулой. Впрочем, никто не улетал из химиотерапевтического, из-под самой крыши онкоцентра, к Богу – не создали еще подобной взлетной полосы. Отсюда уходили на своих ногах, чтобы однажды просто не вернуться на очередной курс терапии.
«Химиотерапия – чем не смертельная инъекция, разбавленная многократно физраствором? – спрашивал когда-то Юрий Бондаренко, товарищ Гремина времен одной из первых линий терапии. – Сжиженная, прирученная, поставленная на службу жизни смерть». И выходило: как преступник возвращается на место преступления, так Гремин возвращался каждый месяц к месту химической казни. Но поднимался с радостью на свой пятиэтажный эшафот: так долго странствовал он по больницам, обивал пороги кабинетов и ходил с протянутой рукой, сжимавшей выписки, карточки, справки и снимки КТ, столького навидался, к столькому привык, от столького устал, что рад был тихой гавани химиотерапевтического. Земле обетованной с именем Химио-терра. Если на первом этаже НИИ, в приемном отделении, еще царила суета, жестокие законы очереди, толкотня локтей, и шла борьба за жизнь, за место под целительными лучевыми «солнцами» НИИ, то в отделение химиотерапевтическое на последнем этаже если и поднимались люди – уже чистенькими, отшелушенными – лишенными волос, бровей, страстей… и пять пролетов лестницы, ведущей вверх, чем были не лестница Иакова?
Жизнь в отделении была уже недалека от хосписной – спокойствие летней жары с вяло жужжащей мухой, впутавшейся в занавеску, причал паромной переправы через Лету, зал ожидания для отбывавших в вечность, где не происходит ничего остросюжетного, лишь ветерок по временам скрипит фрамугой форточки. Только животных разве что еще не допускали к пациентам в койки. И персонал пока чуть более был деятелен, чем участлив.
Хотя и далеко было от здешних стен до настоящих волн – хотя бы мелководного залива, – ветер в окна НИИ дул вольный, подымая занавески, чисто юбку на Мэрилин Монро. Гремин любил пофантазировать, прикрыв глаза, будто не шум листвы слышен за окнами, но шорох гальки. Воображал, что, выглянув в окно, увидит воду, затопившую весь белый свет до горизонта. Воду, что плещется под самым подоконником и до того прозрачна, полная солнечных бликов, что хорошо видны пошедшие ко дну нижние этажи и малахитовые столпы елей, медленно поводящие лапами вослед течениям. А где-то вдалеке, по грудь в воде, идут по насыпи товарные вагоны и пустые пассажирские составы – вечно идут к затопленным вокзалам-пристаням и никогда не достигают цели.
Однажды, пацаном еще, Толя едва не утонул. В Кронштадте, подле дамбы. Был жаркий день, но осень уже задувала над заливом и топорщила волнами. Гремин решил доплыть от городского пляжа до заброшенного форта, что маячил неподвижным кораблем в миле от берега. Сперва он ходко греб, только не рассчитал, как холодна будет вода на глубине, что на фарватере волна пойдет повыше, позубастее. И скоро нахватался брызг, стал задыхаться, повернул назад – не тут-то было: встречный ветер выдувал из него силы, пеной поплевывал в лицо, и Гремин запаниковал. Барахтался в волнах без толка и уже не видел берега за ними, усилия хватало лишь на то, чтобы держаться на поверхности, не мог продвинуться вперед, как ни старался. Тогда он понял: все, приплыл. Обидно было умирать так глупо. Тогда Бог в первый раз явил ему себя – заново сотворил земную твердь у Толи под ногами. Гремин не знал, откуда было взяться мели на фарватере, но что Бог есть – узнал. Он с полчаса стоял на цыпочках, и высоты малого земляного холмика под ним едва хватало, чтоб вода не заливала рот, но все же отдышался, отдохнул и выбрался на сушу. Но с тех пор мнилось – часть его осталась там, в миле от берега, над глубиной, на грани. С тех пор его всегда тянуло посидеть на берегу, глядя на воду. Как если бы он не закончил дела или оборвал на полуслове важный разговор. Впрочем, теперь самое жизнь его была такой, как если бы стоял на цыпочках в волнах, лицо подставив небу, замерзший, обессилевший, и роста его чуть хватало, чтоб вода не заливала рот. Стоял один среди безжизненного океана, где некого позвать на помощь.
Порой Гремин спускался из химиотерапии вниз, в приемное, чтобы побыть среди людей. Сидел, присматривался и прислушивался. Знал: длина дороги к царству мертвых отовсюду равная, но череда больных в приемном виделась ему хвостом кладбищенской шеренги. Сидельцы в очереди перешучивались, обсуждая пустяки, вроде новейших и куда более комфортных, чем пошлая клизма, методов очищения прямой кишки перед ректоскопией, и Гремин слышал, как по жилам у них вместо крови циркулирует надежда. Толе, игравшемуся в Звездный городок, виделись в постояльцах онкоцентра космонавты, запертые на кругах орбиты, давно утратившие сообщение с Землей, зависшие над каменной планетой – такой же, в точности, как и Земля, только безжизненной. Условия были и впрямь космически бесчеловечные: на каждую химио-дозу еще десять препаратов сверху – облегчить побочные эффекты, чем не медикаменты против перегрузок?
Были у обитателей НИИ Петрова маленькие радости. Первым сдать кровь из вены. Попасть без очереди на УЗИ. Успеть втайне от лечащего сбегать утром через двор в столовую за бесподобными ватрушками – восторг, доступный тем, кого еще не одолела тошнота.
На этот раз, правда, Ершову с Греминым не повезло: поднос из-под ватрушек пустовал, и завтракать пришлось тарелкой бледных и дебелых макарон, стаканом киселя из разносливов-псевдофруктов, слишком розовых, чтобы предполагать их натуральное происхождение. В столовой было солнечно и жарко. Рядом пенсионеры за салатом обсуждали преимущества «раньшего времени» над нынешним: начав с незрелых помидоров, скатились к политическому строю. И, слушая их монотонный ропот, Гремин вспоминал свое волжское детство, когда солили в бочках помидоры «бычье сердце» с детский мяч величиной, такого же размера яблоки, кочанчики капусты и зародыши арбузов. На тех из кавунов, что не пошли в соление, дед Толи, прямо на бахче, взялся царапать цифры, но полосатиков было без счета, как алмазов в каменных пещерах, и дед скоро забросил нумерацию. Арбузы выросли, и цифры растянулись в нечто иероглифическое – так начинает улыбаться сизый вождь, татуированный на оплывающей груди стареющего зека. С бахчи, собравши урожай, ехали на телеге, Толя восседал царем горы арбузной. Сзади бежала мелкотравчатая шелупонь: «Дай-дай арбуз!» И Гремин поднимал над головой кавун, швырял снарядом, целясь в центр взвода карапузов, те с визгом врассыпную брызгали от взрыва, окровавленные мякотью, шрапнелью семечек побитые. Арбузы в доме размещались под кроватями, как партизаны – переждать фашиста, или круглые какие квартиранты. Утром просыпаешься, нащупаешь ногой один, выкатываешь – и на кухню. Там только поднесешь к крутому боку нож, едва коснешься – тот уж треснул, распахнулся всем алеющим нутром. Жара была такая, что весь день Гремин только арбузами и жил, даже в сортир не бегал – с кожи испарялось все.