Андрей Терехов – Повиновение (страница 2)
В хозяйском крыле.
Я вскочила как ужаленная, и, пока отец не заметил моего промаха, поспешила на кухню. Боль пронзала и без того увечную ногу, словно я споткнулась о мертвеца на самом деле; холод служебных лестниц и дождь за окнами смывали остатки дремы.
Сон, всего лишь сон. Но какой же дурацкий.
***
Едва прозвенел будильник, а небо посветлело, я встала и умылась. От холодной воды сводило зубы, но пускай – горячей у нас никогда и не было. Мой наряд выглядел, как обычно: шерстяное платье, белый передник и чепец. Наконец я туго зашнуровала ботинки и стиснула трость.
Первым делом предстояло принести газовый баллон из сарая и накачать в колонку воды. Едва в большой плите заполыхали конфорки, я почистила и развела в красном зале камин. Он шел от пола до потолка – купидоны, колосья, гирлянды – хозяевам было бы удобно и тепло, выйди они в ту минуту из покоев. Так подумала я, а потом… каюсь, немножечко помечтала о Леониде Аркадьевиче.
Молод он или стар? Красив или отвратителен?
От его письма внутри сжималась тревожная пружина, и это ощущение не давала покоя. Так что я не сидела ни секунды: на кухне нарезала яблоки и поставила тесто в духовку, а чайник – на плиту. Пока по первому этажу разносился запах выпечки, я отнесла наверх японские пиалы с горячими полотенцами. Их пропитывал жасминовый чай – для умывания. У спальни хозяйки я оставила поднос с утренним кофе, гренками и Чеддером (всегда этот проклятый Чеддер); у спальни Виктора Ивановича – с «Ассамом», яйцами пашот и беконом.
Не играло роли, что никто не умоется и не поест – я делала так каждый день, кроме воскресенья, ибо воскресенье для души. Каждый же будний день я мыла полы, влажной тряпкой и сухой: в холле, на парадных лестницах, в кабинетах и спальнях. Пыль быстро оседала в доме, будто время дышало ею на паркет, но тем храбрее я сражалась в этом неравном бою: тряпкой, шваброй, метелкой. Я заправляла тяжёлые перины на широких, не в пример моей, кроватях, открывала и подвязывала шторы, проветривала комнаты. Я уносила тарелки с неиспользованными полотенцами, выливала стылый кофе, выкидывала обветренные гренки и вспотевший сыр.
Когда правая нога окончательно превращалась в сосуд боли, наступало время для завтрака персонала. Я накрывала на кухне отцу – овсянку в его жестяной тарелке и чай в его жестяной кружке, – а сама брала книгу в библиотеке и шла в зимний сад. Стёкла там треснули, но я пряталась под плющом, что пророс сквозь щели, и ела в одиночестве. Шептал ветер, шелестели страницы «Чайлд-Гарольда» в моих руках, каркали вороны. Никаких презрительных взглядов или наставлений.
Мы могли не встречаться с отцом неделями, и обоих это устраивало. Иногда ко мне в душу заглядывало чувство стыда, но потом я вспоминала очередной эпизод, где в мою голову летела чашка, ложка или бутылка, и сад казался чудеснейшим местом.
Не знаю, сколько времени я провела под плющом на этот раз, но на обратном пути споткнулась о камень. Он лежал у парадной двери и придавливал сложенный лист к мраморной плите. Рядом – никого.
– Леонид Аркадьевич, – догадалась я и подняла находку к свету. Порыв, свежий и прохладный, пробежал по моему платью, по бумаге, и буквы собрались в слова.
Я опомнилась, скомкала письмо и поспешила на кухню. Древняя сигнальная панель на стене опять покосилась, таблички с названиями комнат, еще живых и навсегда замурованных за минувшие сто лет, висели под углом. На полу валялся завтрак, будто его смели со стола гневной рукой. Нетрезвой рукой. С тех пор как умерла младшая сестра, отец чаще притрагивался к выпивке, чем к еде. Не знаю… он словно топил в вине тяжелый крейсер водоизмещением в тысячи тонн. Это повторялось не раз, и мне следовало привыкнуть, но тут я разозлилась.
В столь паршивом настроении миновали уборка на кухне, стирка и глажка белья. К тому времени, когда настала пора натирать воском полы, сил уже не было; зато тёмного, ядовитого, дегтярного – вдоволь.
Накрыв хозяевам обед в столовой, я поспешила к себе, будто боясь одуматься, и написала Леониду Аркадьевичу. Так и так, раньше отец работал у последней хозяйки, Натальи Геннадьевны Романцевой. Когда ту застрелили, он привез из города невесту – мою маму, и молодая семья продолжила жить в крыле для персонала. Родители следили за особняком, исполняли обязанности, как и в день смерти хозяйки… За это, насколько я знала, городские и не любили наше семейство. Нам отказывали в вежливости и в существовании: не проводили электричество и газ, не упоминали при переписях 2010 и 2021 года. Думаю, завистники посчитали, будто мы силой захватили дом Романцевых, но на деле наша семья честно следовала правилам и жила только в крыле для персонала.
Я перечитала свое письмо и добавила с полускрытым и удивительным для меня же «волнением», что проведу Леонида Аркадьевича в библиотеку следующим вечером после заката, с одним условием… впрочем, нет, с двумя: не покидать освещённой части дома и не пытаться увидеть мое лицо. Так уважаемый гость изучит хозяйские документы, соблюдет покой дома и правила вежливости. Если же отцу и гостю не посчастливится встретиться, Леонид Аркадьевич обязался сказать так: «
На следующий день я щеткой вычистила одежду и обувь хозяйки и проветрила ее шкафы от несмываемого запаха лаванды. Когда среди одежды мне попалось белое платье с картины, я проверила, чтобы отца рядом не было, и нервно переоделась. Внутри засвербело; зеркало отразило меня и не-меня: детскую грудь, длинные руки и замшевую маску. Волосы я утром собрала в пучок, потому что иначе они лежали на лице как траурная вуаль, а это нарушало правила внешнего вида. Я повернулась в одну сторону, в другую. Девушка напротив отплатила тем же, картинно поклонилась. Так я любовалась и вглядывалась в отражение, пока за спиной не замерещились силуэты, а в коридоре не скрипнули половицы.
Щеки у меня запылали, я застыла точно зверь, застигнутый врасплох, но отзвуки шагов и тяжелого дыхания поколыхались в холодном воздухе и стихли. Отец шел по своим делам.
Я поспешно сорвала с себя платье Натальи Геннадьевны и надела форму ассистентки, передник. Вернулась к обязанностям.
В 20:30, едва отправился в мусорку нетронутый хозяйский ужин, я включила у чёрного входа светодиодные свечи, принесла вязание и присела на стул, чего обычно себе не позволяла; я устала как собака.
За ромбовидными стеклами темнели голые ветви сада, снедаемые тьмой. Я иногда устремляла взор промеж ними, в сине-чёрную даль, а мои руки механически сплетали нитку к нитке.
Каркали вороны на улице. Мне вспоминался дед, живой, гибкий, кровавый кашель ещё не выпила его досуха. Я часто спрашивала о доме и старых хозяевах, а он отвечал малопонятными, но значительными фразами вроде: «Они были как Боги».
Что, если скажу это Леониду Аркадьевичу. Он сочтёт меня умной? Начитанной? Или подумает, что я задираю нос?
Нитка к нитке, нитка к нитке…
Я поспешно поднялась к себе и поменяла передник на новый, чистый, поправила волосы в пучке. На воротнике платья серел вензель Романцевых, потускневший от времени и стирок; тяжелые ботинки блестели после чистки.
Я вернулась вниз и снова принялась за вязание.
Нитка к нитке, нитка к нитке…
Каркали вороны, вечер мешкал, как и гость. Я ерзала и прислушивалась, когда наверху тяжело скрипели половицы, но отец, к счастью, не показывался.
Наконец постучали. Я поправила маску, отложила спицы и тихо отворила дверь.