реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Сергеев – Альбом для марок (страница 57)

18
      Теперь стала педагог и т. д.

Пустил по рукам. Читатели так хихикали, что через пол-урока стихи оказались в руках у героини. Что она могла сделать? При коллективном походе в театр – все билеты у нее – сказала билетерше: – Не наш, – и меня не пустили. Много недель ставила четверки по дисциплине, пока мама, удивившись, не сходила в школу.

Настоящим учебником, введением в кухню советской поэзии был для меня альбом пародий Архангельского, как-то забредший в класс. Я решительно входил в курс премудростей:

     …Дворник намерен улицу мыть,       Хочется кошке курчонка стащить,       Тянется в люльке младенец курить,       Хочет пол-литра старик раздавить.       Утро настало. Корова мычит,       Зампрокурора в хавере торчит,       Фрей-математик блюет в автомат,       Поп не молитву бормочет, а мат…

Успех, признание… Такое сочинительство не освобождало душу, не спасало от домашней клаустрофобии и школьного ритуала – и от одиночества.

Ибо я все годы семилетки пытался высмотреть, раздобыть друга.

В третьем классе мама пыталась свести меня с Вадей Череповым – из хорошей семьи. Всю ту зиму я проболел, а потом меня перевели в другую школу.

В пятом я попытался свести знакомство с хорошеньким Мишей Кушнером – кличка Наташа. Раза два звал к себе. Променял ему папину За оборону Москвы на венгерские пять крон с Францем-Иосифом. Дня через два он сказал, что его мачеха отыскала медаль, и, если я не верну монету, она куда надо заявит – медаль так и так не вернет. Я поговорил с папой, мы решили не поддаваться. Мне было страшно, и я в школе молчал. Кушнер, наоборот, похвастался, и его чуть не побили как определителя.

В седьмом классе я привязался к миленькому Лёне Летнику. Забывшись, на бегу поцеловал его в щеку.

Мы гуляли по улицам, ходили в музеи, в театр. Были, вероятно, на последней Мадам Бовари в Камерном. Нежную дружбу я хранил в тайне. Мама вычисляла по телефонным разговорам.

У него – на страшной Троицкой, где айсоры – я никогда не был. Он как-то ко мне зашел. Мама сразу:

– А он не еврей?

Достойный сын назавтра спросил у соседа Летников по двору.

– Что ты! Леша истинно русский человек.

Через год Леня со мной простодушно, как с другом, посоветовался:

– Отец у меня еврей, мать русская – что писать в паспорте?

Во мне достало Большой Екатерининской:

– Делай так, как подсказывает твоя совесть. – И это в сорок девятом году!

Попытки дружбы кончались ничем, ибо я душой не дозрел до сознательной дружбы, а простой детской дружбы у меня не было.

Семилетка – гнетущее бессобытийное время.

Собственно говоря, событий за четыре года, можно считать, три.

Первое – если за событие принять само явление семилетки и связанный с ним опыт.

Второе – классе в четвертом-пятом.

После уроков на неосвещенной Второй Мещанской короткая сильная рука втащила меня в подворотню:

– Ты кто?

Я онемел от ужаса.

– Ты русский? – зимой человек без пальто, коренастый, курчавый, светловолосый. – Ты русский? Да? Береги нацию! У меня в паспорте тоже русский, а я цыган. Мой дед в семьдесят лет детей имел, а я в пятьдесят без силы. До войны я был врач-евгеник. Точно знал, сколько рентген надо, чтобы не было беременности месяц, год…

Из энциклопедии я знал, что такое евгеника. Слыхал, что ее прикрыли. Вспомнил, как в переулке зимой человек без пальто попросил у мамы двадцать копеек, а она дала ему рубль: несчастный. Ужас во мне не прошел, но забрезжило понимание ситуации. Домой я пришел потрясенный. Рассказать было некому.

Третье событие – лето сорок седьмого года. Оно произошло в Удельной, и о нем, как обо всем удельнинском, разговор особый.

1980–84

удельная

Когда яркая листва на Второй Мещанской тускнела от пыли, начиналась Удельная.

Между Москвой и Удельной располагался мир электрички.

ЗАПРЕЩАЕТСЯ ОТ РЫВАТЬ ДВЕРИ НА ХОДУ ПОЕЗДА

ЗАПРЕЩАЕТСЯ ОТ РЫГАТЬ ДВЕРИ НА ХОДУ ПОЕЗДА

Шик и восторг упереться носком ботинка в стойку открытой двери и, замирая, грудью вбирать пространство и скорость.

Это с Шуркой. Без Шурки я, конечно, ездил внутри вагона. Наблюдал последнего нищего скрипача. Он клонился вперед и вперед по движению руки и страстным голосом детонировал:

– Когда я на почте служил ямщиком…

Нищие без скрипок внушали верлибром:

      – Дорогие отцы, братья и сестры,       Ваша жизнь в цветах, моя жизнь в слезах,       Две-три копейки для вас ничего не составят,       До́ма не построите, сердце успокоите —       Подайте слЯпому инвалиду с двадцать шестого года!

Просили обворованные, погорельцы, возвращающиеся из больницы, из заключения.

На Сортировочной или Фрезере я два-три раза видал товарные составы, нагруженные людьми.

В только что поданной электричке человек лет пятидесяти повесил против меня тяжелую сумку и вышел в тамбур. В окно я заметил, вгляделся и понял, что он спустился по лесенке на пути и перешел в соседний поезд. Я убрался в другой вагон.

Мужички в дороге занимались казуистикой:

– Это ты зря.

– Конешно, зря! Что я, незрячий, што ли?

Интеллигент восхищался:

– Взгляните, Вика! Подсолнечник на путях. И что замечательно – никто его не сорвал!

И два молодых вдохновенных прямо по мою душу:

– В Византии было направление – как наш футуризм – палишанэ́. Не палеша́не, а палишанэ́…

В Подмосковье, по Казанке, в Удельной было скудное скучное время без дачников.

Полупустые дома к ночи запирались на все замки, крючки и засовы. Люди обмирали от ужаса, если с улицы, из темноты доносилось мяуканье: в богатых Отдыхе, Кратове, поближе в Краскове, Малаховке шуровала Черная кошка.

Дневник:

5 июля 1945 г.