Андрей Сергеев – Альбом для марок (страница 2)
На углу Первой Мещанской была церковка Троицы-Капельки. Построил кабатчик: с согласия не доливал всем по капельке. На месте церковки пустота и лужи с ярко-красными сколами кирпичей, как у бабушки во дворе, – а вокруг пустоты серый высокий дом со 110 почтовым отделением. Со стороны Первой Мещанской – колоннада, папа ведет меня на возвышении между ребристыми колоннами. Папа восхищается совремённой Первой Мещанской, только окна в домах низкие. И еще – посередине улицы
В переулке зимой человек без пальто, опухший, в очках просит у мамы двадцать копеек. Она достает рубль:
– Несчастный.
Когда мы с ней в городе, она покупает мне разрезанную круглую булку с горячей микояновской котлетой, а сама ждет.
Микояновская, по-моему, вкуснее домашней, но сказать нельзя – обидишь. И жевать на виду в булочной – как будто кто подгоняет.
Старые дамы спрашивают через прилавок:
– Франзольки у вас свежие?
На стенах домов рекламы:
Вечером на брандмауэре – кино: три поросенка поют с умильным акцентом:
– Кущай больще ветчины!
В дни получки папа приносит домой двести граммов любительской колбасы, нарезанные в магазине тоненькими лепестками.
Мама отдает книгоноше Брокгауза-Ефрона, он занимал доверху все полки сбоку на мраморном подоконнике. Придя с работы, папа хватается за голову: осталась одна Малая советская, и та неполная.
Папа не вырезает из энциклопедии статьи и не заклеивает портреты.
Летом в Удельной полоумная жилица Варвара Михайловна показывала маме книжки с Тимирязевым и Сталиным:
– Посмотрите, какое благородное лицо. А этот – совсем без лба!
Папа рассказывает о делах в Тимирязевке: сослуживец доцент Дыман появляется по воскресеньям в церкви – высматривает знакомых. Поручили: партийный.
– Противный, – говорит в рифму мама.
Дымана́ наведываются к нам по нескольку раз в зиму.
Большая Екатерининская. Мы сидим на скамеечке перед печкой. Чуть растопится, дверцу скорей закрывать: перевод дровам. Смотреть на огонь увлекательно, но нельзя. Сегодня – можно.
Бабушка перебирает бархатный с золотыми застежками семейный альбом и отстригает головы от солдатских мундиров с погонами:
– Были бы лица целы!
Иногда говорит в стену:
– Садист! – Или в окно: – Сифилитик!
Я слышал, маме она вполголоса признавалась:
– В уборной попадется портрет в газете – я помну́, помну́, а все-таки переворачиваю, все-таки человеческое лицо…
Бабушка так неотъемлема, что я, унижая сверстника во дворе, как-то вознесся:
– Тебя одна мама родила, а меня – мама и бабушка!
Мне не внушают, что́ можно, чего нельзя, но я только раз безумно соврал во дворе же, что мой папа – царский генерал. Опять не попало.
В другой раз похвастался – даже понравился. Кая́нна – Клара Ивановна – наклонялась:
– Ну, Андруша, ну скажи еще раз, как сказал?
– У меня папа военный, мама военная и бабушка – военная старушка.
Формы и знаки различия завораживают – кубики, шпалы, четыре ромба со звездой, красные обшлага, нашивки на рукаве. Роскошней всего – казачьи лампасы, пронзительней – будённовские усы.
Остроконечность будёновки это военная хитрость: из окопа покажется острый кончик – его-то враг и прострелит.
В разноцветной книжке Будённый приезжает в детский сад и дает потрогать саблю и усы. Называется книжка
Меня привели в новую парикмахерскую ЦДКА. Я не свожу глаз с мужеподобной женщины в лётной форме. Раскова? Гризодубова? Осипенко? Маме ничего не стоит спросить. Вера Ломако. Тоже готовилась лететь Москва – Дальний Восток.
Имена моего детства:
Самолет
Отто Юльевич Шмидт – капитан Воронин
Мо́локов – Каманин – Ляпидевский – Леваневский и пр.
Чкалов – Байдуков – Беляков
Громов – Юмашев – Данилин
Раскова – Гризодубова – Осипенко
Папанин – Кренкель – Ширшов – Федоров
Бадигин – Трофимов
Самый главный – Чкалов. Моложе меня уже много Валериков. И вдруг мамы рассказывают друг другу и плачут. Чкалов, говорят, врезался в свалку. Я представляю себе черный ход, дворницкую, деревянный ларь для очисток – и из него торчит маленький самолетик.
Может быть, на него из дворницкой глазеют татары.
Татары-старьевщики кричат под окнами:
– Старьем-берем! Шурум-бурум!
Их заводят на кухню с черного хода. Ихними мешками няньки пугают маленьких.
Нянек сколько угодно. У меня когда-то была Матённа, Мария Антоновна Венедиктова, бабушкина приятельница, водила меня по церквам, могла тайно крестить. Мама/бабушка меня не крестили сознательно: вырасту, захочу – дескать, сам крещусь.
В улочках потише, по тротуарам, по пять-шесть мальчиков-девочек в ряд, тянутся группы. Старушка-руководительница разговаривает на иностранном языке.
– Я своего отдала в немецкую группу.
– Мой ходит во французскую.
– И зачем вы своего в английскую?
Я не ходил ни в какую группу. В детский сад за забором тоже.
В Удельной по переулку с деревянным ящиком на плече проходят стекольщики:
– Стюклʼ вставлять! Стюклʼ вставлять! – Или халтурщики:
– Чиним-паяем, ведра починяем!
Раз в лето объявляется Иван Иванович, отходник из Вя́лок. Лопатой на длинной ручке он вычерпывает говно из-под дома и отвозит в железной тележке к яме у ворот.
И в Удельной, и в Москве забредают тощие одноногие шарманщики:
Во дворах торгуют китайскими орешками. Они невкусные, отдают землей и касторкой, но если облупить и расколоть ядро – на одной половинке вверху – маленькая голова китайца с бородкой.
Бабы разносят малиновых петушков на палочке – ужас мам: