реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Сергеев – Альбом для марок (страница 109)

18

Всех сажали, а бывший дипломат разгуливал на свободе и даже преподавал английский в консерватории. Естественно, о нем стали говорить плохо. Юодялис, давний его приятель, клялся, что Лауцявичюс чист. Если не Юодялису – кому верить?

Снечкус – единственный первый секретарь, продержавшийся с довоенных времен. Томас Венцлова рассказал, что, когда Никита распорядился засеять Литву кукурузой, деревенский Снечкус докладывал наверх о перевыполнении, а сам тайно приказал сажать кукурузу живой изгородью вдоль шоссе.

Я видел Снечкуса один раз, в Паланге.

В полусумерках после заката он возвращался к себе с дачи Вилли Штофа, шел вдоль моря, пошатывался, ворчал песню, мужик.

Справа и слева, отстав на полкорпуса, шагали охранники.

В кустах на дюне заспорили старшеклассницы: йис – ня йис, он – не он? Две сбежали, взглянули в упор, взвизгнули:

– Йис! – и скрылись.

И сам и охранники словно их не заметили.

Назавтра я встретил стариков Венцлова и рассказал. Антанас не мог резюмировать и жевал губами. Лизочка воспарила:

– Милые девочки! Они, наверно, хотели сказать ему что-то очень хорошее.

Мы с Чепайтисом[56] заглянули к Венцлове. Несомненно, он был душевно рад:

– Заходитя, заходитя! Раздявайтесь. Только хорошенько запомните ваши плащи, а то у мяня один раз мой унясли. – Он перевесил свой плащ на самый дальний крючок.

– Что ты говоришь, Тошенька! – ужаснулась шляхетная Лизочка.

– Вы мяня извянитя. Заходитя – прошу! У мяня никого нет. Хорошо, что этот дом маленький, а вот у Грицюса большой, так он ня знает, что с родственниками делать. А родственников и у мяня много.

Чепайтис сказал, что собирается присмотреть недорогой домик в деревне.

– А вы купитя у мяня. Десять тысяч. Новыми. Я-то, конечно, яго дяшевле купил, но рямонт, рямонт. Тут, в Жемайтии, гвоздь забить в пять раз дороже, чем в Вильнюсе. А в Клайпяде до войны все ничяго ня стоило. Только там летовцы немцев боялись. Мы всягда чувствовали на сябе косые взгляды. Мама вязет Томика в колясочке, немцы видят, что это летовский рябенок, подходят и плюют.

– Что ты говоришь, Тошенька!

– Вы мяня извянитя, мне в уборную надо. Три года ня могу найти чяловека вычистить. Запах такой, что Томик тяперь ходит только в лес. – Венцлова удалился.

– Папа знает, что Томик гораздо талантливее его, – спланировала Лизочка.

– В каком смысле? – нажал я.

– Томик книжку по семиотике написал, – попыталась вывернуться Лизочка.

– А в поэзии? – не отставал я.

– И в поэзии, – капитулировала Лизочка. – Бо́рута, покойник, говорил, что в Литве ни одного поэта, кроме Томика, нет. Когда Томик первый раз показал папе стихи, папа сразу сказал: – Ты поэт. Но почему ты пишешь такие книжные, герметические стихи? Поезди по стране, посмотри жизнь. – А Томик говорит: – Да я, папа, только и делаю, что езжу…

1977–79

родовспомогатель

ВПаланге на мужском пляже голый, круглый, как шар, лоснящийся человек заговорил о погоде – естественно, по-литовски: русские на мужской пляж ходят редко.

Я понял, собрал все известные мне слова и выдал приличный ответ.

Он, конечно, сообразил, кто я, и переехал на русский.

Речь пошла о Литве. Сразу сообщил мне, что в республике на сто родов – восемьдесят четыре аборта.

– В Ленинграде был – общежитие плохо, есть плохо, десять кило потерял. В войну у нас лучше было есть. Я спрашивал, а они молчат, я сам стал считать – у них на сто родов четыреста пятьдесят абортов. До революции на тысячу столько рождалось и столько умирало, теперь – столько и столько… Что, медицина плохая? Нет, медицина хорошая. Мы самая большая страна, нам надо иметь миллиард человек. В Литве земля, как в Полыце, а плотность в два раза меныце, как в Полыце. И там с голоду никто не умер. Значит, может быть щесть миллионов литовцев. Если бы Хрущев дал крестьянам землю, он от еды бы умер!

У меня в Али́тусе на сто родов сорок семь абортов, а если бы врачи считали, как я, было бы много меныце. Я в райсовете сказал, что восемьдесят процентов врачей надо в тюрьму.

– Вы строже, чем папа Павел.

– Да нет, он не запрещает, а – воздержание. Воздержание можно по-разному. Вся Литва живет на ко́итус интерру́птус. А пероральные таблетки – министр их привез – нарушают цикл. А тут только невроз, легкий, и только у женщин. От аборта – бесплодие. Ну, бесплодие лечить просто. В Али́тусе бойня была, тканевая терапия, подсадки. Одна бесплодная от аборта пять детей родила, потом еще одиннадцать абортов. Сейчас у нее климаксас. Мужчин я тоже лечил. Эстрон в мышцу, кусочек тестикула от быка в живот – и сам, как бык!

Он пользовался русским и литовским и добавлял латыни, которая спасала от неприятной двусмысленности. Он говорил увлеченно и деловито, и почему-то приходило на ум, что он не женат, бездетен и живет со старушкой-домоправительницей. А он продолжал:

– Один раз приехала женщина. Акушерка сказала, что у нее все не так. Я надел перчатку – она девять лет с мужем живет, а гимен цел! Положил на стол, снял. Сразу беременность. В Каунасе одной врачи говорили – пора, а она знает – рано. Ушла под расписку, сказала, в Вильнюс, а сама ко мне. Анализ крови – белок. Я посмотрел – а у нее тройня. Они ее съедают. Сделал кесарево – все живы. И приехал в отпуск.

1967

министры

1. Толю́шис

Голый, без плавок, я вылез из моря и подошел к знакомому старику-антиквару: нет ли чего для меня.

– Победители скупают национальное достояние побежденных? – улыбнулся его сосед, тоже седой, тоже в костюме при галстуке.

– Вот именно, – постарался я в тон.

– Вы, русские, молодцы – когда сто на одного, всегда побеждаете.

– Это точно. – Ирония и улыбка мне ужасно понравились. – Не цивилизовали нас. Наполеон приходил с несерьезными намерениями. Поляки весь Петербург заполонили, могли Россию без боя взять, поучить, а вместо того устроили в тридцатом году восстание.

– Поляки – славяне. Славянам ничего не удается… Простите, я не хотел вас обидеть. – Передо мной, голым, он встал, величественный, как лидер Государственной думы, представился: – Толюшис, – и протянул мне – два пальца. Это продолжалось долю секунды. – Простите, ради бога, у меня пальцы не разгибаются. Следователь сломал. – И меня же утешил: – Это прошлое. В будущем так долго продолжаться не может, потому что русский народ – великий народ! Я горжусь тем, что я – воспитанник Санкт-Петербургского университета.

Вечером взбудораженный Юозас, о́кая, забивал в меня гвозди:

– Это же Толюшис! Я тябе тысячу раз говорил, Прядседатель вярховного суда, который в двадцать щястом году расстрялял коммунистов!

Дануте рассказывала, что еще до войны отец отечества, женатый Толюшис, влюбился, а развода в Литве не существовало. Тогда все осталось в тайне, как осталось в тайне потом, когда Толюшиса пять раз сажали. Выйдя в последний раз, после смерти Сталина, Толюшис расконспирировался и женился. Он был уже стар, не работал, не получал пенсии, жил на посылки из США. В газетах время от времени о нем вспоминали: Тунеядец с Лайсвес-аллеи.

Дальнозоркий, он первым видел меня на улице и улыбаясь ждал. Мы брались за мировые проблемы на Ви́тауто, на базаре, в парке, на берегу.

– Это очень хороший вопрос: откуда берутся национальные кадры. Во-первых, было много литовцев с высшим образованием – сыновья крестьян, которым после шестьдесят третьего года отдали землю польских помещиков. Просто тогда образованным литовцам не разрешали работать в Литве. Во-вторых, и это главное, в первую мировую в эвакуации были литовские землячества, литовские клубы, две литовские гимназии. Весь государственный аппарат произошел таким образом из России.

Толюшис вел себя как хозяин земли Литовской:

– В Швянтойи на раскопках нашли что-то интересное. Во вторник поеду посмотрю.

– Я рад, что Косыгин приехал в Палангу. Пусть посмотрит, что Литва до сих пор живет богаче России. Кроме того, я благодарен Косыгину, что уже много лет могу спать спокойно.

Я подарил Толюшису свои переводы из Фроста. Он посмотрел на портрет старика и смущенно:

– На старости лет я сам стал писать стихи…

2. Урбши́с

Толюшис – литовец российский, Урбшис – западный. Представил меня Юозас: лучшая рекомендация.

– Я знал всех: Гитлера, Муссолини, Даладье, Чемберлена. Должен сказать, по сравнению с ними Сталин производил хорошее впечатление. Те неврастеники, а Сталин спокойный, уверенный, хлебосольный хозяин за столом. Молотов тоже производил впечатление типичного русского интеллигента – пока не начинал кричать и топать ногами. Он мне ткнул акт о вводе советских войск в Литву – я говорю:

– Я не могу подписать этого без консультации с моим правительством. Решается судьба моего народа.

– Вы привыкли торговать своим народом!

Это Молотов. Я хорошо знал – мы часто встречались по работе – Алексиса Леже. И представления не имел, что это великий Сен-Джон Перс.

…Утром 21 августа 1968 года я, как обычно, спустился на кухню к хозяевам. Они молчали и глядели издалека. В тот день Паланга была обыкновенная.

Назавтра на мужском пляже прикрытые от солнца рубахами вовсю по-русски орали транзисторы. Голос круглосуточно передавал о радиовойне, толпах, пропаже дорожных знаков.

Этот день я провел на пляже с Урбшисом. Он расспрашивал о работе: сам стал переводчиком, перевел на литовский Манон Леско.

Рассказывал:

– В сороковом меня выслали. Маленький городок под Владимиром. Это поразительно, как русские ткачихи хорошо относились к нам с женой. Арестовали меня 22 июня 1941 года. Я провел одиннадцать лет в одиночке и никогда не скучал. Всегда есть что вспомнить. Как я в детстве любил выходить к поездам… Когда Лубянку эвакуировали в Саратов, там было очень скученно. Знаете, неприятно иметь дело с нервными озлобленными людьми. Один раз в мою одиночку поместили армянина, редактора Московской правды. Он обижался, что я ему не доверяю. А как я мог ему доверять: он же коммунист! Вскоре его расстреляли. Как-то открывается дверь – ревизия, начальник тюрьмы и инспектор из Москвы: