Андрей Ренников – Диктатор мира (страница 5)
— А вы хотите? — раздался ласковый смех. — Так вот… приезжайте! Будем вместе разводить, ухаживать… На экспрессе долетите в 36 часов. Всего 7000 километров.
— Ну, что вы! Это я так… — встревожилась старушка. — Куда мне на Яву! Такое путешествие не для старухи. Я до сих пор вот боюсь, когда меня Адик вытаскивает на аэроплане за город… Адик… Ты как думаешь: могу разве я?
— Тебе виднее, мама. Не знаю…
Ариадна встала, провела рукой по лбу, поправила волосы.
— Мне что-то нехорошо. Я пойду, прилягу. Вы простите меня, — устало улыбнулась она Корельскому. — Владимир Иванович, до свиданья…
Штейн в этот день вернулся после полуночи. Софья Ивановна засиделась с Корельским и с голосом Владимира Ивановича до одиннадцати часов и не заметила, как прошло время. О слабости, которая была днем, уже не вспоминала. Без умолку говорила, сначала о политике, потом о театре, об изобретениях, об увлечении дочери магией, спиритизмом, оккультизмом. Осторожно, как бы случайными вопросами, Павлов выпытал от Софьи Ивановны все подробности жизни Штейнов, узнал об их холодных отношениях друг к другу, об увлечении Отто баронессой. Вначале Софья Ивановна была в своей откровенности несколько сдержана; но когда Владимир Иванович заявил, что Ко-рельский — его лучший друг, от которого он ничего никогда не скрывает, высказалась до конца, отвела душу.
— Если разрешите, я вас буду часто тревожить, — сказал на прощание повеселевший голос Владимира Ивановича.
— Вам это не будет в тягость, скажите правду?
— Вы знаете, что к вам я всегда относилась, как к родному… — растрогано произнесла Софья Ивановна. — Каждый день буду обязательно вызывать. И вы тоже. Спокойной ночи, мой милый.
— Спокойной ночи, Софья Ивановна. Хотя мне, собственно говоря, вставать пора. У меня утро.
Телефон глухо щелкнул. Корельский встал, подошел прощаться.
— Заходите, пожалуйста… — ласково протянула руку старушка. — И почаще… Всегда буду рада… А? Хотите что-то сказать?
Она вздрогнула. Он оглянулся, придвинулся ближе, протянул два небольших кружа с выпуклым дном.
— Желтую мембрану, — прошептал он, — оставьте в квартире у баронессы… Зеленую — в комнате Ариадны Сергеевны. Может быть, это упростит дело…
V
Празднование первого мая в этом году, как и обычно за последнее десятилетие, было обставлено в Берлине с большою торжественностью. С раннего утра дома разукрасились розовыми флагами с изображением рычага и наклонной плоскости — гербом Германской Социалистической Республики. Над городом реяли воздушные машины, обвитые искусственными бумажными цветами, спускавшие вниз длинные разноцветные ленты с надписями: «Счастье республики — в страховании рабочих!», «Да здравствуют пенсии!», «Слава в элеваторах хлебу!»
В воздухе играли несколько шумных оркестров главных гвардейских полков имени Мануфактуры, Кожи, Сахара, Муки. В третьем ярусе, с высоты трех километров, аэропланы сбрасывали картонные бомбы, разрывавшиеся с гулом, обсыпавшие крыши и улицы веселыми хлопьями конфетти. И над окраинами города длинные громоздкие дирижабли грохотали орудиями, салютуя воздушным процессиям отдельных заводов и фабрик.
Доктор Штейн около десяти часов вышел из дому. Первое мая было одним из редких дней, когда социалисты и независимая демократия объединялись, когда праздник правительства был также праздником и оппозиции. В этот день в Рейхстаге, по обыкновению последних лет, происходило торжественное заседание обеих палат — Рейхстага и Рабочего Государственного совета. И председательствовал на заседании Прокуратор республики.
До начала торжества оставалось почти два часа. Штейн поднялся по лифту на площадку крыши соседней гостиницы, махнул тростью:
— Аэро!
Он сделал несколько официальных коротких визитов — супруге председателя союза кельнеров, жене главы металлистов, семье покойного председателя рабочих центральной электрической станции… И к одиннадцати часам был уже в Рейхстаге. Остававшийся свободный час можно было бы, конечно, посвятить баронессе Остерроде. Но Софья Ивановна почему-то собиралась сегодня до обеда навестить баронессу. Благоразумнее, поэтому, свой визит отложить на вечер…
— Что нового, Фриц? — весело спросил Штейн молодого журналиста Гольбаха, усевшись на мягкий диван в помещении бюро печати при Рейхстаге. Гольбах был известен в Берлине, как талантливый публицист и репортер. Но по обычаю, установившемуся за последнее время, социалистические журналисты обыкновенно вставали, когда в помещение входили члены их партий. И Гольбах почтительно вскочил.
— Первый телефон уже принят с Эйфелевой, господин доктор, — проговорил он, чуть-чуть изогнув спину. — Из Рима тоже полчаса назад получили.
— Садись, Фриц… Ты же работаешь…
— Покорно благодарю… Желаете, может быть, ознакомиться?
— А что… Есть особенное?.. Что в Париже?
— В Париже печально, господин доктор. Палата депутатов отказалась от совместного чествования… В виде протеста за особый налог на профессоров философии. Сообщают, будто ожидаются даже беспорядки со стороны членов Академии наук…
— Ого! Осмелели. Интересно… Еще что?
— В Константинополе кое-что… Президент арабской республики объявил по случаю первого мая амнистию… Всем муллам, осужденным за отпевание усопших… А вот еще… чуть не забыл! Только что получено. Вы изволили читать около недели назад заметку о таинственном радио?
— Сумасшедшего? Помню… Да.
— Точно так, сумасшедшего. Так сегодня опять… Но уже более любопытно. Я бы сказал, если позволите, даже тревожно.
— Да что ты? А ну… Покажи-ка…
— Сейчас… Сию минуту… Пятый лист, восьмой, десятый… Вот.
Гольбах сделал значительное выражение лица, не лишенное, однако, сознания скромного своего социального положения, робко кашлянул, начал:
«Еще о таинственном радио…
Центральная мировая радиостанция на Монблане сообщает об удивительном случае, происшедшем на ней сегодня в семь с половиной часов утра. Находившиеся на станции служащие в числе ста двадцати пяти человек, в разгар очередной своей работы, вдруг одновременно почувствовали какое-то легкое недомогание. Вслед за тем неожиданно наступило полное оцепенение. Никто не мог ни пошевельнуться, ни произнести слова, ни расслышать, ни увидеть, что происходит вокруг. Находясь в полном сознании, служащие тем не менее пробыли в этом оцепенении ровно полчаса, по истечении которых явление исчезло…»
— Атмосферное электричество! — презрительно пробормотал Штейн.
— Простите?.. Атмосферное?
— Индукция… Влияние аппаратов, мало ли что!
— Это возможно, конечно. Индукция… Но вот, разрешите дальше… Дальше значительно хуже…
«Спустя пятнадцать минут радиотелеграф той же станций принял странное сообщение, которое в связи с предыдущим происшествием наводит на тревожные размышления. Мы приводим текст сообщения полностью, предоставляя публике самой сделать выводы:
«Я, Диктатор мира, объявляю всем подвластным мне народам* Европы, Америки, Азии, Африки, Австралии и Островов, что с сего числа, первого мая, мною предпринимаются в порядке постепенности коренные социальные и политические реформы во благо человечества и во имя Всемогущего Бога.
С прискорбием наблюдая всеобщее оскудение духа среди вверенного моей власти населения Земного шара; с отеческой жалостью видя угнетение лучших моих сыновей худшими, разумных глупыми, ученых неучами, честных мошенниками, застенчивых наглыми, утонченных безвкусными; со страхом взирая на постоянную борьбу за власть, на которую уходит драгоценное для самоусовершенствования время; с беспокойством наблюдая, как интересы народов оберегаются теми, от которых народы сами должны оберегать себя, а тюрьмы строятся теми, кто должен сам быть немедленно в них заключен… Видя, обозревая, наблюдая все это, я со смирением в сердце перед Господом Богом и с твердой решимостью перед земным человечеством приступаю к осуществлению своих начертаний.
А посему, в первую очередь, повелеваю:
В недельный срок со дня сего эдикта распустить все парламенты мира, все палаты верхние, нижние, все советы, соборы и сенаты, обладающие законодательной властью. Закрыть клубы и бюро всех партий и фракций. Обратить в благотворительный фонд все партийные суммы, всю недвижимость их и всю движимость. Императорам, королям, президентам, прокураторам и всем правительствам мира оставаться на своих местах в ожидании дальнейших моих распоряжений.
В случае неисполнения сего эдикта за № 1, мною будет применена к непокорным столицам первая мера наказаний:
Всеобщий двигательный и чувствительный паралич населения сроком на 24 часа: от 12 час. 8-го мая по 12 час. 9 мая.
Дано в крепости Ар, 1 мая 1950 г.»».
— Как это понять? — после некоторого молчания задумчиво произнес Штейн, взяв в руки бюллетень и перечитав снова его. Он с тревогой почувствовал, что к концу чтения текста его праздничное веселое настроение куда-то исчезло. — Что ты на это скажешь, Фриц?
— Я? Мне трудно самому… Без указаний… — уклончиво пробормотал Гольбах. — Во всяком случае, многоуважаемый доктор, когда я прочел незадолго перед вами эту телефонограмму Штральгаузену, он отнесся к ней чрезвычайно серьезно. Даже удивительно, как нервно принял известие… Простите, телефон. Из Гринвича…
Гольбах направился к аппарату, в котором раздалось гудение и возле которого пишущая машинка быстро защелкала, автоматически записывая текст.