18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Платонов – Том 3. Чевенгур. Котлован (страница 29)

18

– Ах ты, гадина! – без злобы, но и без уважения воскликнул Копенкин, пристально интересуясь рыцарем.

Дванов открыто засмеялся – он сразу сообразил, чью непомерную одежду присвоил этот человек. Но засмеялся он оттого, что заметил на старинной каске красноармейскую звезду, посаженную на болт и прижатую гайкой.

– Чему радуетесь, сволочи? – хладнокровно спросил рыцарь, не находя дефективной гранаты. Нагнуться рыцарь никак не мог и только слабо шевелил травы мечом, непрерывно борясь с тяжестью доспехов.

– Не ищи, чумовой, несчастного дела! – серьезно сказал Копенкин, возвращаясь к своим нормальным чувствам. – Веди на ночлег. Есть у тебя сено?

Жилище рыцаря помещалось в полуподвальном этаже усадебной службы. Там имелась одна зала, освещенная получерным светом коптильника. В дальнем углу лежали горой рыцарские доспехи и холодное оружие, а в другом – среднем месте – пирамида ручных гранат. Еще в зале стоял стол, у стола одна табуретка, а на столе бутылка с неизвестным напитком, а может быть, отравой. К бутылке хлебом была приклеена бумага с надписью чернильным карандашом лозунга:

СМЕРТЬ БУРЖУЯМ!

– Ослобони меня на ночь! – попросил рыцарь.

Копенкин долго разнуздывал его от бессмертной одежды, вдумываясь в ее умные части. Наконец рыцарь распался, и из бронзовой кожуры явился обыкновенный товарищ Пашинцев – бурого цвета человек, лет тридцати семи и без одного непримиримого глаза, а другой остался еще более внимательным.

– Давайте выпьем по стаканчику, – сказал Пашинцев. Но Копенкина и в старое время не брала водка; он ее не пил сознательно, как бесцельный для чувства напиток.

Дванов тоже не понимал вина, и Пашинцев выпил в одиночестве. Он взял бутылку – с надписью «Смерть буржуям!» – и перелил ее непосредственно в горло.

– Язва! – сказал он, опорожнив посуду, и сел с подобревшим лицом.

– Что, приятно? – спросил Копенкин.

– Свекольная настойка, – объяснил Пашинцев. – Одна незамужняя девка чистоплотными руками варит – беспорочный напиток – очень духовит, батюшка.

– Да кто ж ты такой? – с досадой интересовался Копенкин.

– Я – личный человек, – осведомлял Пашинцев Копенкина. – Я вынес себе резолюцию, что в девятнадцатом году у нас все кончилось – пошли армия, власти и порядки, а народу – опять становись в строй, начинай с понедельника… Да будь ты…

Пашинцев кратко сформулировал рукой весь текущий момент.

Дванов перестал думать и медленно слушал рассуждающего.

– Ты помнишь восемнадцатый и девятнадцатый год? – со слезами радости говорил Пашинцев. Навсегда потерянное время вызывало в нем яростные воспоминания: среди рассказа он молотил по столу кулаком и угрожал всему окружению своего подвала. – Теперь уж ничего не будет, – с ненавистью убеждал Пашинцев моргавшего Копенкина. – Всему конец: закон пошел, разница между людьми явилась – как будто какой черт на весах вешал человека… Возьми меня – разве ты сроду узнаешь, что тут дышит? – Пашинцев ударил себя по низкому черепу, где мозг должен быть сжатым, чтобы поместиться уму. – Да тут, брат, всем пространствам место найдется. Так же и у каждого. А надо мной властвовать хотят! Как ты все это в целости поймешь? Говори – обман или нет?

– Обман, – с простой душою согласился Копенкин.

– Вот! – удовлетворенно закончил Пашинцев. – И я теперь горю отдельно от всего костра!

Пашинцев почуял в Копенкине такого же сироту земного шара, каков он сам, и задушевными словами просил его остаться с ним навсегда.

– Чего тебе надо? – говорил Пашинцев, доходя до самозабвения от радости чувствовать дружелюбного человека. – Живи тут. Ешь, пей, я яблок пять кадушек намочил, два мешка махорки насушил. Будем меж деревами друзьями жить, на траве песни петь. Народу ко мне ходит тысячи – вся нищета в моей коммуне радуется: народу же кроме нет легкого пристанища. В деревне – за ним Советы наблюдают, комиссары-стражники людей сторожат, упродком хлеб в животе ищет, а ко мне никто из казенных не покажется…

– Боятся тебя, – заключил Копенкин, – ты же весь в железе ходишь, спишь на бомбе…

– Определенно боятся, – согласился Пашинцев. – Ко мне было хотели присоседиться и имение на учет взять, а я вышел к комиссару во всей сбруе, взметнул бомбу: даешь коммуну! А в другой раз приехали разверстку брать. Я комиссару и говорю: пей, ешь, сукин сын, но если что лишнее возьмешь – вонь от тебя останется. Выпил комиссар чашку самогону и уехал: спасибо, говорит, товарищ Пашинцев. Дал я ему горсть подсолнухов, ткнул вон той чугунной головешкой в спину и отправил в казенные районы…

– А теперь как же? – спросил Копенкин.

– Да никак: живу безо всякого руководства, отлично выходит. Объявил тут ревзаповедник, чтоб власть не косилась, и храню революцию в нетронутой геройской категории…

Дванов разобрал на стене надписи углем, выведенные дрожащей, не писчей рукой. Дванов взял коптильник в руку и прочел стенные скрижали ревзаповедника.

– Почитай, почитай, – охотно советовал ему Пашинцев. – Другой раз молчишь, молчишь – намолчишься и начнешь на стене разговаривать: если долго без людей, мне мутно бывает…

Дванов читал стихи на стене:

Буржуя нету, так будет труд – Опять у мужика гужа на шее. Поверь, крестьянин трудовой, Цветочкам полевым сдобней живется! Так брось пахать и сеять, жать, Пускай вся почва родит самосевом. А ты ж живи и веселись – Не дважды кряду происходит жизнь, Со всей коммуною святой За руки честные возьмись И громко грянь на ухи всем: Довольно грустно бедовать, Пора нам всем великолепно жировать. Долой земные бедные труды, Земля задаром даст нам пропитанье.

В дверь постучал кто-то ровным хозяйским стуком.

– Э! – отозвался Пашинцев, уже испаривший из себя самогон и поэтому замолкший.

– Максим Степаныч, – раздалось снаружи, – дозволь на оглоблю жердину в опушке сыскать: хряпнула на полпути, хоть зимуй у тебя.

– Нельзя, – отказал Пашинцев. – До каких пор я буду приучать вас? Я же вывесил приказ на амбаре: земля – самодельная и, стало быть, ничья. Если б ты без спросу брал, тогда б я тебе позволил…

Человек снаружи похрипел от радости.

– Ну, тогда спасибо. Жердь я не трону – раз она прошеная, я что-нибудь иное себе подарю.

Пашинцев свободно сказал:

– Никогда не спрашивай, рабская психология, а дари себе все сам. Родился-то ты не от своей силы, а даром – и живи без счета.

– Это – точно, Максим Степаныч, – совершенно серьезно подтвердил проситель за дверью. – Что самовольно схватишь, тем и жив. Если б не именье – пол сел а бы у нас померло. Пятый год добро отсюда возим: большевики люди справедливые! Спасибо тебе, Максим Степанович.

Пашинцев сразу рассердился:

– Опять ты – спасибо! Ничего не бери, серый черт!

– Эт к чему же, Максим Степаныч? За что ж я тогда три года на позиции кровь проливал? Мы с кумом на паре за чугунным чаном приехали, а ты говоришь – не смей…

– Вот отечество! – сказал Пашинцев себе и Копенкину, а потом обратился к двери: – Так ведь ты за оглоблей приехал? Теперь говоришь – чан!

Проситель не удивился.

– Да хуть что-нибудь… Иной раз курицу одну везешь, а глядь – на дороге вал железный лежит, а один не осилишь, так он по-хамски и валяется. Оттого и в хозяйстве у нас везде разруха…

– Раз ты на паре, – кончил разговор Пашинцев, – то увези бабью ногу из белых столбов… В хозяйстве ей место найдется.

– Можно, – удовлетворился проситель. – Мы ее буксиром спрохвала потащим – кафель из нее колоть будем.

Проситель ушел предварительно осматривать колонну – для более сподручного похищения ее.

В начале ночи Дванов предложил Пашинцеву устроить лучше – не имение перетаскивать в деревню, а деревню переселить в имение.

– Труда меньше, – говорил Дванов. – К тому же имение на высоком месте стоит – здесь земля урожайней.

Пашинцев на это никак не согласился.