18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Платонов – Том 1. Усомнившийся Макар (страница 68)

18

– Покорно благодарим. Уж будьте покойны.

Собрались мы и уехали. Командир наш дал нам по тыще даже: ат товарища, говорит, Троцкого – на харчи и табак, теперь вали смело. Такого уважительного товарища, должно, на свете еще не было.

Ну а через месяц нас троих же, четвертый на поезд не сел, взяли в волость как дезертиров. Тут-то я до всего дознался: вспомнил, как похохатывал командир, когда давал нам по тыще, как у товарища Троцкого губы не шевелились при разговоре. Не живая личность, а живая картина была в клубе, и за картиной сидел и рычал командир наш.

Ну, ничего. Приехавши в Москву, мы окончательно определились на красноармейскую службу. Сажать нас не посадили, а посмеялись и сказали:

– Дураки вы, товарищи, надо ликвидировать вашу безграмотность и пройти с вами политграмоту. Вали каждый на свое место – думай больше и гляди глазами.

Ничего себе настало время – люди все ласковые и свои.

А через месяц я все-таки женился, не потому что надобность особая была, а давали мануфактуры, самовар, койку большую, скатерти, посуду всякую, обмеблирование и прочий семейный причиндал.

И отправил я супругу со всем казенным имуществом к родне – и радость, и помощь. Теперь я понимаю политику и во жлобах не состою.

<1923>

Написанное в соавторстве

Рассказ о многих интересных вещах*

Одна девка с хутора Суржи – была его матерью. Она была рябая до того, что лицо ее походило на гороховое поле. И ни один суржинский парень не брал ее в жены. Понятное дело, кто ж согласится целовать такую рябую морду, на которой даже носа не видать вовсе. Его съели рябины.

А девке захотелось родить. Она пошла в дремучий лес и жила там 11 месяцев и 11 дней. С кем она там жила – никто не знает. Только однажды возвратилась она на хутор с месячным мальчишкой за пазухой.

Он, совсем голенький, выглядывал из-за пазухи и улыбался, посвистывая в свой нос.

Нос его оказался очень большим и острым, как у птицы кобчика. И все свистел нос, и все нюхал он воздух.

А когда потный и грязный брат девки подошел к мальчишке, мальчишка громко чхнул и замахал на брата ручонками. Брат ему, видно, не понравился.

– Ишь ты, – сказал тогда брат девкин, – прямо не ребятенок у тебя, Глашка, а кобчик какой-то!

Так его и назвали – Иван Копчиков. Но пьяница-поп не захотел крестить мальчишку. Он говорил:

– Кто его отец? Глашка отвечала:

– Не знаю. Нету отца.

– Как так нету? Без отца нельзя. Одна Богородица без отца могла родить. Ты что ж – тоже Богородица?

– Да нет. Я девка Глашка. Я вам, батюшка, ковригу хлеба могу пожертвовать.

Поп просил две ковриги, полбутылку водки и десять селедок на закуску. Тогда он соглашался окрестить. А у Глашки этого не могло иметься: она была чересчур бедная и даже пеленок для ребенка не имела.

Так и остался Иван Копчиков некрещеным. И начал расти. Рос прямо рысью: в полгода вырос с аршин и начал ходить. А в 11 месяцев и 11 дней дернул мать за юбку и сказал просто и ясно:

– Мам, исть хотца. Дюже. Дай ломоть. Да поболе посоли.

Встал на ноги Иван, поднял нос к небу, глянул – высоко.

Лес гудит в буре – густо. И рожь угнетается ветром низко и покорно. Только шершавит она и тонко поет, как кровь по жилам у матери.

Иван не знал еще ничему имен:

– Ет што? Ет хтой-та? Аяй!

У дня покраснели глаза, уморился он и сомкнул их. Долго слезы и кровь текли по слезницам одноглазого дня и падали с неба на траву. И холодела трава и мочилась.

Вечер. Тяжкая усталь в материнском Глашкином теле. Груди висят ветошками, и ждет ее Иван на татарском древнем кургане, и смотрит в вечер, вверх, в чуть звенящие по ветру звезды.

Жалко ему матерь, жалко чужой дом. Страшно ждать ночь и ночью жить. А если мать не придет? Петра не пустит в хату.

– Мам! Мама!

Тяжко и густо, как чернозем после ливня, прёт душевная сила из Ваняткина живота – из куска перепревшего черного хлеба.

В волчьей тоске зачал Ивана волк – Яким, человек почти не существующий. По обличию – скот и волк, по душе, по сердцу, по глазам – странник и нагое бьющееся сердце.

Когда пришла Глашка в лес, запела не своим голосом. Ибо подступила тесно и жарко к пышной, вздутой душе ее пламенная, несворотимая сила.

Вышел Яким из куреня:

– Кто ет орет? Неужли человек затосковал? Пойтить упредить.

Глядит – бредет тугая девка сама не своя.

– Ты што? – сказал Яким и сам задрожал. Скорбь и горе на девкином лице. И дождем мокнут впавшие ее человечьи глаза.

Обнял ее Яким. И сам заскорбел. И пал душою. Заволокся лес деревьями. Закрыл небо. И сперся стволами в страшной нагретой тесноте.

– Голубь ты мой, птица высокая! Где же ты был, отчего не повстречался? – шептала Глашка. Она выдумывала лучшие слова, которые никогда сама не говорила, а слышала когда-то и забыла.

И утром очнулся Яким мокрый и уморенный. Никогда так не умаривался. Голова лежала в траве тощая. И лицо было в морщинах от избывшей силы, от согнувшейся замолкшей души.

– Мертвый я, – подумал Яким. – Смерть идет от девки. В тишине и жизни, без людей, с одной душою буду жить.

Шла Глашка покойная. Низко шел месяц, и ручей шелестел.

– Милый мой!

Но Яким был только милый, а незнаемо кто. И разговорилась Глашкина душа.

Весь белый свет был мил и разговорчив. Пропал Яким из лесу навеки.

Ходит Глашка – и не ищет Якима, а так. Запечатленный в плоти – не потеряется. А уж три раза рожалась рожь. И сосна, где стояла Глашка и видела неторопливого Якима, подросла.

Иван ждал мать на кургане. А мать не торопилась.

Целыми месяцами сидел Ванятка на кургане том. Только на ночь уводила его мать в братову хату.

Днем же опять шел Иван Копчиков на старое место. В ковыль ложился. Питали его пастухи. Из жалости. Они позволяли ему сосать дойных коров, давали ломоть хлеба.

Потянет-потянет Иван молока из коровьего вымени, а потом заест молоко хлебом.

В четыре года мог уж Иван Копчиков удержать корову за хвост, ежели она думала убегать от него и не давала себя сосать. Такая у него сила появилась расчудесная.

И хитрость у Ивана прибывала ежечасно. И ум прибавлялся с каждым днем. Стал Иван пастушить, когда ему сравнялось пять лет. Да так хорошо пастушил, что одно удивленье. Коровы приходили домой сытыми по горло и веселыми.

Молока давали пропасть.

Кормил их Иван Копчиков так. Сначала в солончаки погонит. А потом, когда коровы соли много употребят, гонит их в степь. Трава утренняя в степи потная, мокрая. Коровы ее и уничтожают до тех пор, пока не напьются росою. А сколько им росы-то надо, чтобы напиться? Много! Оттого и сытость у них непомерная.

Далеко полетела по деревням слава о пятилетнем пастухе. И приходили к нему многие. И он обучал их пастушьему искусству.

Шесть коротких лет прожил Иван Копчиков на земле. Но уже стало ему скучно и тесно в родной Сурже. Он бросил свое стадо и одной бурной ночью, в грозу – вылез из хаты в окошко и потихоньку пошел себе куда глаза глядят.

Молния пахала небо. Гром был над землей. Иван не боялся. Он все шел и шел. И дошел до лесу. Сел там на пенек около оврага и задумался об своем.

Вдруг небо раскололось надвое, точно человеческий череп. Ослепительный синеватый шар трахнул из туч в овраг. С оглушительным треском в щепки разлетелся столетний дуб.

Иван наклонился и посмотрел вниз. Там на самом дне оврага что-то горело. Но горело что-то живое: огонь бегал, кружился и скакал.

Иван быстро спустился вниз. Вернее – он скатился туда кубарем.

По дну оврага метался горящий волк. Он прыгал вверх, падал на спину, терся боками о землю, зарывался в нее головой – но шерсть его продолжала гореть. И от него загорелась уже сухая трава, а местами и сухой валежник.

Иван сказал: