18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Андрей Платонов – Том 1. Усомнившийся Макар (страница 41)

18

По прошлой своей работе в провинции, а также из теперешней поездки, я убедился, что деревне, кроме коллективов, нужны в первую очередь землеустройство, мелиорация и огнестойкое строительство. Агропомощь, по-моему, относится ко второй очереди, если понимать под агропомощью агротехнику, а не ту организационно-универсальную работу, какую ведет сейчас на деревне участковый агроном. Прочие агрономы, выше участкового, собственно заняты междуведомственным обслуживанием и к крестьянству не относятся.

Уже на платформе вокзала чувствовалось некое напряжение, явно сверхгубернского масштаба. Ничего еще не было видно, дома стояли прежние, площадь двух колосьев не давала трех, а люди уже авансом тратили свою энергию, надеясь на увеличение урожая от слияния четырех губерний в монолитное тело области. Ничего еще не было, а уж организационная сила была.

Губернско-областные чиновники расходились по домам на обед. Их страстные убежденные лица имели какую-то областную особенность, которую я сразу не мог заметить, живя в губгороде Москве. Заметил я эту особенность только вечером, когда областные работники шли на заседания: на их лицах были бакенбарды, – в этом и заключался областной придаток наружности; от таких личностей веяло каким-то пушкинским духом, но вместе с тем это придавало физиономии более санитарный вид и скрытую задумчивость.

Я купил местную газету, чтобы проверить – нет ли там лозунга о бакенбардах от губздравотдела и губоблсовета физкультуры; например, лозунги могли быть в таком стиле: «За советскую бакенбарду!», или с мотивировкой – «Опрятность наружности есть символ идеологической устойчивости: физкультурник, отпускай баки, будь впереди! За новую наружность, за нового человека!»

В газете лозунгов таких не было. Но были снимки зданий будущих облисполкома, облпрофсовета и прочих емких помещений. Я вгляделся в фотографии: может быть, в камнях есть областная архитектурная стройность, либо отпечатки ума и организационного уменья. Затем шли портреты туземно-областных вождей, карта области и заметка об арженской фабрике грубых сукон (в Тамбовской губернии), чтобы газета больше походила на областной орган и не страдала губернской ограниченностью. В хронике отмечалось выступление тов. Терентьева в споре с архиереем. Тов. Терентьева я помнил – это значительный и энергичный деятель, выполняющий в местном масштабе то, что Вольтер делал во всемирном, а т. Ярославский – во всесоюзном. В остальном содержании газета занималась всемирно-историческими вопросами, словно ей было мало той территории – больше Британского королевства, – превращению которой в социалистический кусок она призвана помогать. О бакенбардах не было упоминаний, следовательно, они были стихийными растениями на почве области, т. к. губернские работники бакенбард не носили, это я помню безошибочно, они, наоборот, брились до младенческого состояния щек. Но нынче, на пути к областному масштабу, бритье было усугублено устройством правильно спланированных бакенбард на лице.

По городу ходило 11 или 13 штук трамваев. Город едва ли испытывал особо острые затруднения с переброской масс населения из одного конца города в другой. Но я отлично понимал, что если есть трамвай в Курске и Орле – будущих окружных центрах, то в областном городе трамвай должен быть непреложностью движения светил. У посадок в трамвай публика создавала какую-то искусственную суету, а затем вагон шел не слишком набитым. Значение этой нарочной суеты публики я понял несколько позднее. В воронежском трамвае я почувствовал себя как в Москве: те же надписи, наклейки и те же правила езды; разница лишь в одной букве: вместо «М.К.Х.», всюду «В.К.Х.». Еще есть разница техническая: воронежские трамваи останавливаются тормозами Кунце-Кнорра, а не устарелыми, но испытанными вестингаузами.

На 11–13 трамваев и на 3, кажется, маршрута имеется 27 человек контролеров, из них 9 человек от Г.Ж.Д., а остальные от Горсовета. В каждом вагоне едет не менее 2 контролеров, затем кондуктор и – обязательно – милиционер, как бесплатный пассажир, помогающий контролерам и кондуктору, в благодарность за провоз, управиться с иным злостным пассажиром. Из нескольких поездок на воронежском трамвае я полностью убедился, что со стороны управления Г.Ж.Д., Горсовета, Адмотдела ГИКа и прочих организаций, вмешивающихся в трамвайное движение, сделано, в сущности, все, чтобы сделать поездки людей жизнеопасными и чреватыми экономическими и социальными последствиями, т. е. вождением в милицию, штрафами и прочими ущербами для личности. Московские трамвайные распорядки усвоены Воронежем в кровь, но т. к. в Москве жителей больше в 25 раз, трамваев – в 100 раз, а административная энергия, приложенная к урегулированию трамвайного движения в Воронеже, количественно равна той же московской энергии, то число ежедневно-наказуемых пассажиров в Воронеже равно тому же числу в Москве; иначе говоря, очень редко можно проехать в Воронеже на трамвае, не получив добавочно к билету особой квитанции об уплате штрафа, либо милицейского протокола, либо нравственного оскорбления. Все это делается ради того, чтобы «наши были не хуже ваших», чтобы разница между Москвой и Воронежем была лишь в букве, но не в разумном существе. Публика, говорят, сверх тройного надзора за собой еще сама помогает контролерам вылавливать из своей среды пассажиров-вредителей и добровольно устраивает давки на остановках трамваев. Я не уверен, чхо этим занимается вся публика, но многие люди явно стоят на страже трамвайной законности.

Это все оправдано: современная служащая провинция резко перерождена бюрократизмом; человек ведет себя и на воле, как на службе: он недоверчив, он одинок, хищен и непрерывно занимается самоспасением; с ним трудно жить, с ним трудно ехать в трамвае, мы замучили друг друга и становится стыдно существовать. Я думаю о жене мелкого бюрократа, того, который сам, быть может, ничему не вредит, но у которого душа повреждена бюрократизмом. У него тоже есть жена и дети, они не знают, какое бытие настроило сердце их мужа и отца, но они чувствуют на себе всю гнетущую, мрачную, иссушащую силу этого родного сердца.

Бюрократизм учреждений когда-нибудь будет уничтожен, потому что даже горы выдуваются слабым ветром, но как нам быть с тем бюрократизмом, который стал содержанием крови целого слоя людей? И кто будет в ответе за изуродование этих некогда доверчивых, свежих и здоровых людей? Ведь бюрократизм стал уже биологическим признаком целой породы людей – он вышел за стены учреждений, он отнимает у нас друзей и сподвижников, он стал нашей безотчетной скорбью.

Я ходил по городу, читал вывески и думал о том немощеном адовом дне, по которому сейчас, босая и шагом, идет революция. Все вывески, где есть какой-либо «Губ» (губернский), уже были перемалеваны на «Обл». И мне казалось, что мы слишком любим идти по легкому пути, но не по трудному – к социализму. Всякое организационное дело, в условиях пролетарской диктатуры, есть дело второстепенное и обслуживающее. Первостепенным остается изготовление вещей, ослабление губительных действий природы и поиски путей друг к другу; в последнем – в дружестве – и заключается коммунизм: он есть как бы напряженное сочувствие между людьми.

И всюду, или во многом, в этой «Че-Че-О» видно подражание Москве, Харькову и подобие республиканским центрам. А окружные города, вероятно, равняются по областному городу, а районные села – по округу и т. д. – вплоть до сельсовета.

Это похоже на детское разъемное деревянное яйцо: яичко вложено в яичко, одно другого незначительней, но все одинаковые.

Меня интересовали люди, а не учреждения, поэтому я учреждений не посещал, чтобы не раздражаться и не быть обманутым гулом мероприятий. Люди мне доверялись, потому что это были мои старинные знакомые, мои неменяющиеся друзья, а я для них был прежним Электромонтером. Я пошел в дом, где, ради общего свидания, собралось человек шесть мастеровых и для усиления искренности организована слабая выпивка.

Радио – этот всесоюзный дьячок – хриплым голосом служило коммунизму на окне рабочего жилища в провинции. Рядом с рупором росли кроткие цветы, по виду известные мне с детства, а названий их я никогда не знал.

Мастеровой в наши дни стал более скрытным, более углубленным и задумчивым человеком – это или страдание, или развитие личности. В старое время общая безнадежность делала рабочих людей в своем кругу веселыми и самозабвенными собеседниками. Теперь есть надежда и есть какая-то смутная неуверенность в ней.

– Федор Федорович, – спросил я пожилого опытного слесаря, с которым десять лет знаком и два года работал. – Одна область лучше четырех губерний?

Федор Федорович сначала попросил хозяина выключить радио.

– Филя, заглуши ты этого хрипатого дьявола – мы не к обедне пришли, а к тебе.

Федор Федорович говорил, как многие русские люди: иносказательно, но – точно. Фразы его, если их записать, были бы краткими и бессвязными: дело в том, чтобы понимать Федора Федоровича, надо глядеть ему в рот и сочувствовать ему, тогда его затруднения речи имеют проясняющее значение. Пришел гость с гармонией и перебил наш разговор игрой. Мы заслушались, разволновались, а хозяин Филя не знал, чем бы получше угостить гармониста; рабочий человек глубоко понимает, что ведер и паровозов можно наделать сколько нужно, а песню и волнение чувств сделать нарочно нельзя – искусство дороже вещей, потому что оно приближает человека к человеку, а это труднее и нужнее всего.