Андрей Николаев – На Волховском и Карельском фронтах. Дневники лейтенанта. 1941–1944 гг. (страница 9)
Обнаружился первый случай воровства. У меня сперли две пачки табаку. По тем меркам это 2500 рублей, сумма немалая. Другие лишились кто табаку, кто мыла, кто бритвы, у кого-то увели носки. Но вора поймали, судили и с маршевой ротой отправили на фронт.
Пользуясь отсутствием начальства, я лежу на койке, заложив руки за голову. Это до сих пор моя любимая поза при отдыхе. В углу на нарах первого отделения спорят, и в который уже раз обсуждается один и тот же вопрос: «Как могло случиться, что немцы застали нас врасплох?!»
Я лежу молча и слушаю. Разговор касается темы страха, и до меня долетает фраза: «Страшна не смерть, – безысходность. Страшно не окружение, а обреченность».
Тогда, в училище, слова эти оставались для меня до времени как бы «запечатанными тайной печатью». Не имея фронтового опыта, не мог я проникнуть в их сокровенный смысл. Не ведал я и того, что суждено мне будет благополучно окончить курс училища, длительное время воевать, побывать в тылу противника, но так никогда и не испытать ощущения безысходности и обреченности. Теперь я знаю: именно в этом, несомненно, и было мое личное счастье.
– Читал расписание? – спрашивает меня Николай Морозов. Свои модные полуботинки с лаковой осоюзкой он сдал старшине и ходит теперь босиком. – На 19.00 назначен зачет по тактике. Тебе ясно?!
– Отменят, – говорю я не вполне уверенно.
Пользуясь тем, что в казарме никого нет, я достал акварельные краски, кисть и прямо на почтовой открытке стал рисовать интерьер нашей комнаты. Дверь открыта, и в проеме видны деревянные нары, крашенные в зеленый цвет. На нарах заправленные койки.
Не военному человеку, даже отдаленно, не представить себе своего рода казарменного «культа» – процесса заправки коек. Это подлинное испытание терпения, воли и нервной выдержки курсанта.
Собственно, «койкой» именуется матрац, набитый соломой, который в заправленном состоянии, то есть обернутый байковым или суконным одеялом, должен иметь идеально правильную форму. В ногах – белая окантовка из пододеяльника, одинаковая по всему отделению. В головах – взбитая подушка, с двумя вмятинами по углам. На одну треть матраца, от головы, на одинаковом уровне по всем койкам, кладутся сложенные треугольником полотенца. Ворс на одеяле расчесывается жесткой платяной щеткой и должен иметь на всех койках отделения одинаковое направление и отсвет. Если же у кого-то из отделения койка окажется не в порядке – неопрятно заправленной, окантовка пододеяльника шире или уже остальных, полотенце не на месте, – грозы не миновать. Одеяла, матрацы, простыни, подушки, личные вещи – все летит на пол, в кучу, и не приведи господи подобный разгром увидеть командиру роты или же самому капитану Краснобаеву – расправа последует скорая, вплоть до отчисления из училища. Зная это, курсанты заправляли койки тщательно и добросовестно.
В довершение ко всему, курсанту Амосову досталась шинель, когда-то принадлежавшая маршалу Тухачевскому, с остатками красной подкладки, кантами и именным клеймом, которое почему-то не спороли.
Сапоги привезли с яловыми головками и голенищами, сшитыми из обрезков хромовой кожи. Обувью удовлетворили всех, и только Морозову не могли подобрать размера – пришлось выдать ему из комсоставского фонда.
Несмотря на бедность и убожество наших носильных вещей, мы тщательно заботились об их внешнем виде и подгоняли их по фигуре. Например, мне пришлось ушивать ворот гимнастерки на два пальца. Морозов улаживал пилотку, приспосабливая ее под свой плоский затылок. Кто-то убавлял в поясе брюки, а малыш Баев основательно укорачивал рукава. Все мастерили сами, острили и смеялись при этом. В нашем положении, в условиях полевых занятий, лучшего костюма и не требуется. Хотелось бы, конечно, в театре или кино, в летнем саду или просто на улице щегольнуть модным кителем, но в военное время такие курсанты, как мы, вряд ли могли рассчитывать на получение выходного костюма.
Наиболее неприспособленным к условиям военного училища оказался тот самый Абрам Маленький, что выехал с нами из ростокинского военкомата. Обмундирование висело на нем, как на колу, и он не прилагал ни малейшего усилия, чтобы хоть как-то его уладить. Но самое страшное, что только могло быть, – так это его психическая подавленность. Видели часто, как он, находясь в трансе или шоке, смотрел в одну точку расширенными зрачками. Ночами, сидя на койке, он стенал и плакал о своей беспросветной и горькой участи. В училище его держать не стали и отчислили при первой же инспекции с маршевой ротой. Вскоре пришло известие, что он погиб при артобстреле, будучи подносчиком мин на батарее.
Получив письмо и фотографии, моя мать и бабушка не на шутку переполошились. Им почему-то показалось, что я нахожусь «в ужаснейших условиях». И вот из письма в письмо мать моя стала докучать мне одним и тем же: «Когда же наконец ты соберешься и потребуешь пересмотра на медицинской комиссии?» В свое время я имел «белый билет», то есть освобождение от военной службы по статье 19-й Расписания болезней.
«Я думаю, – писал мне мой дядя Николай, – что по своей болезни ты все-таки будешь непременно непригоден. Иди уж по крайности нестроевой. Да ведь потом тебя, как студента, должны считать в отсрочке».
«Непонятливые люди, – рассуждал я сам с собою, – какая тут может быть „отсрочка как студенту“, когда вся наша рота состоит из бывших студентов и аспирантов!»
Очевидно, мои родственники, во главе с моей матерью, не желали понять самой простой вещи, а именно: в сложившейся военной ситуации человек с пониженной свертываемостью крови, вроде меня, не может рассчитывать на какое-либо послабление или снисхождение. Попав в военное училище, я понял, что раз я должен стать командиром, то для моей же пользы я должен стать хорошим, качественным командиром – физически и нравственно закаленным, усвоившим нелегкий опыт военной службы. Заниматься я стал прилежно, и благодарность перед строем бывала для меня приятным свидетельством моих успехов. В детстве я был слабым ребенком, юношей не отличался физической силой и крепостью – тут же приходилось наверстывать многое.
Трудно, невыносимо трудно было участие в военизированном кроссе, когда взвод в полном составе, с боевой выкладкой, бежит на тысячу метров. Отставать нельзя – иначе нарушится строй взвода. Максим Пеконкин, непосредственно за которым я следовал, ломится вперед, словно танк.
Даже теперь с содроганием вспоминаются тренировки «гусиным шагом», выматывавшие, казалось, последние физические силы. Трудно было, очень трудно.
От тяжелых и неуклюжих сапог болели ноги. Брезентовые лямки и ремни амуниции резали плечи, скатка теснила грудь, словно хомут. И если бы нас спросили: «Нравится вам все это?» – каждый бы ответил: «Нет! Конечно же нет!» Однако если и не все, то большинство понимало, что на фронте будет еще труднее и что нужно готовить себя таким образом, чтобы выдержать еще большие нагрузки и тяжести.
Что же так встревожило мою мать?! Очевидно, ее материнский эгоизм подсознательно стремился как бы «ослабить» все эти нагрузки и трудности и испытания. И она не понимала, что именно такая ее попытка может кончиться для меня плачевно. Ведь на перекомиссии, которой она так добивалась, меня могут не демобилизовать, не отправить к ней, а, наоборот, отчислят из училища и неподготовленного, необученного отправят на фронт с маршевой ротой рядовым. Судьба Абрама Маленького весьма и весьма поучительна. Но она – эта судьба – мою мать совершенно не интересовала. Что касается меня самого, то я понял тогда: всеми силами должен я сопротивляться требованиям своей матери, не расслабляться, не жалеть себя эгоистической жалостью, не считать физическую и нравственную нагрузку «непосильным бременем», от которого следует избавляться любым способом. Так я и поступил, и был рад и доволен. Единственным огорчением для меня стало стекло в моем «Мозэре», которое постоянно билось. Часы были карманные, и, где бы я их ни носил: в нагрудном кармане гимнастерки, в брючном, без предохранительной сетки, при постоянном ползании по земле и окопам, при непрерывных бросках и падениях, не разбить стекла было просто невозможно. Взводный, снисходительно улыбаясь, отпускал меня в город, чтобы вставить очередное стекло.