реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Никитин – Распахнутая земля (страница 3)

18px

— И добавь еще, что не все геологи согласны, что было четыре оледенения! — не унимался Коля. — Некоторые считают, что было только одно, большое…

Верно. Так тоже считают, но — единицы. Трудно спорить о количестве ледников и оледенений, когда вся эта схема строится на различии состава и залегания морен — той глины с камнями, которую оставляли, отступая и сокращаясь, ледники. Здесь принимается во внимание все: состав и цвет глины, породы валунов, штрихи, прочерченные ледником на скалах…

А как выглядел этот ледник? Действительно ли был огромный ледяной «щит», покрывший почти всю Европу, от которого остались ледники Гренландии? Или только местные, не связанные между собой ледники?

Обычно считают, что толщина ледяного щита достигала нескольких километров. Под его тяжестью продавливалась земная кора, сглаживались горы, дробились скалы. Казалось бы, самое явное тому доказательство — так называемые «бараньи лбы» в Карелии и Финляндии. Это скалы, стертые движением ледника до зеркальной гладкости, причем только с одной стороны. С той, откуда двигался ледник.

Так ли это? Однажды мы заговорили о леднике с моим приятелем, геологом. Много лет он работал в Карелии и на Кольском полуострове. К моему удивлению, этот геолог вообще воспротивился такому пониманию ледника. По его наблюдениям, верхняя точка нахождения «бараньих лбов» в Карелии не превышает ста метров над уровнем моря. Иначе говоря, ледник был не толще ста метров! Больше того, этот геолог начисто отказывался верить, что ледник «полз на юг от собственной тяжести». Он вычертил график, привел расчеты и доказал мне, что при толщине ледяного щита даже в два-три километра и протяженности не меньше тысячи километров лед может лишь изгибать под своей тяжестью земную кору, продавливать ее, но ни о каком движении не может быть и речи. На мой вопрос, как же тогда объяснить появление валунов определенных пород за тысячи километров от месторождений, холмы морен и многое другое, он ответил, что это дело специалистов, но стоит вспомнить о старой теории, по которой валуны могли путешествовать в дрейфующих льдинах. Я хотел возразить, но вовремя вспомнил, что подобную точку зрения отстаивает и украинский геолог И. Г. Пидопличко, и промолчал.

Как бы ни была велика разница в точках зрения исследователей, все они сходились на одном: ледниковый период был. Были резкие колебания климата, какие-то грандиозные сдвиги, менявшие карту Земли. И были люди, которым приходилось бороться за жизнь в условиях жестоких морозов и вечной мерзлоты…

— Постой. А почему ты считаешь, что на этой стоянке жили люди, пришедшие из Костенок, с Дона? — спорил Коля с Сергеем. — А может быть, из Крыма или с Кавказа?

— Н-ну, и Сталинградская на Волге опять же, — вставил Лева.

— Да стоит ли спорить сейчас, ребята? Приедем, раскопаем — вот и увидим! — спокойно проговорил Женя.

Женя считался на курсе у нас первым красавцем — стройный, идеально сложенный, с черными кудрями. Незаметно он всегда оказывался душой общества — и шутил, и пел, и играл на гитаре. В той «системе предопределенности» человека профессии, о которой я говорил выше, Женя, казалось, не находил места. И вот почему.

Заинтересовавшись сначала эпохой бронзы, Женя выбрал себе наконец неолит. Но я готов был голову дать на отсечение, что никакой он не «неолитчик»! Кто угодно: историк, биолог, физик, например… Мне казалось, что в его характере, в его наклонностях не было тех обязательных черт охотника и рыболова, без которых просто не может в этой области работать археолог. Смешно? Но это действительно так. Выбор профессии невозможен без такого внутреннего соответствия, особенно важного для ученого. Ведь выбираешь не специальность — выбираешь жизнь!..

Вероятно, такое соответствие характера, симпатий, увлечений помогает археологу ощутить и понять психологию людей выбранной им эпохи. Рыбак — рыбака; охотник — охотника. Психологический «ключ» — интуиция — занимает далеко не последнее место в арсенале ученого.

И действительно, в дальнейшем Женя нашел для себя в археологии новую область: он стал химиком, изучающим древние сплавы…

Погромыхивают под ногами лопаты. Оранжево-зеленый частокол сосен, потом лес расступается, и видны холмистые поля, деревни, выросшие вдоль старой «Владимирки», двухсотлетние ветлы, своими длинными ветвями скребущие брезентовую крышу нашей машины…

Дорога.

Вся археология — это тоже дорога — дорога времени. Может быть, поэтому она так заманчива? Ведь мы разбираемся не в пластах инопланетной цивилизации — мы ищем истоки самих себя.

Историк имеет дело с документами. К его услугам библиотеки, архивы — тысячи, десятки тысяч книг, миллионы листов газет и журналов. Воспоминания, письма, фотографии. Рисунки, схемы, планы, чертежи. Порой историк может проследить по дням жизнь интересующего его человека. Заглянув в справочник, он узнает, когда кончился совет в Филях, когда прогремел последний выстрел мировой войны, когда был заложен первый камень Метрополитена…

Дальше в сумраке времени все с большей скоростью редеет и пересыхает этот поток свидетельств, поток информации. Далеко не о всех событиях русской истории рассказывают наши летописи. О многом они молчат, другое — искажают. На помощь приходит археология. Все чаще приходится историку спускаться в раскоп, чтобы увидеть, понять и расшифровать своеобразный язык вещей — единственных свидетелей и участников той жизни.

Для Северной и Восточной Европы предел письменных свидетельств — X век нашей эры. В Средиземноморье, в центрах античной культуры, мы можем «спуститься» еще на пятнадцать-шестнадцать веков. Дальше письменная эпоха с перерывами продолжается для историка лишь на Востоке, в Египте и Месопотамии. А остальной мир? А еще дальше, глубже?

Так возникает иной расчет времени. Он идет не по дням, неделям, месяцам и годам. В лучшем случае можно определить столетие, век. Чаще — только тысячелетие. Здесь столетия мелькают, как столбы вдоль шоссе, по которому мчится наша машина. И все чаще провалы во времени. Теперь они следуют друг за другом. Я пытаюсь заглянуть в прошлое, и этот путь похож на длинную дорогу в густой осенней ночи, где лишь изредка высвечивается случайным, очень тусклым фонариком маленький «пятачок». От «пятачка» до «пятачка» — интуиция, догадки, гипотезы…

«Нас опять увлекла любовь, ее холодное пламя, что неведомой птицы крыло — белый парус над нами!..» — поют девушки. Для всех нас так и останется в памяти наша экспедиция с этой песней. Песней о парусе, о романтике, которая неотделима от нашей профессии.

И ветер, не по-летнему холодный, врывается под откинутый брезент передка вместе с синевой неба и пухлыми облачками. Холодный ветер! Мы кутаемся в ватники, как будто и впрямь эта машина везет нас в прошлое, к сверкающему обрыву последнего ледника…

Проснулся я от тесноты, зябкой сырости и легкой беготни над головой.

Утреннее солнце высветило крышу палатки. Она стала похожа на зелено-желтый экран, по которому двигались расплывчатые тени пичужек и четкие растопырки их лапок. Вокруг в зеленой полутьме присвистывали, всхрапывали и вздыхали мои сокурсники.

Приподняв разметавшегося во сне Колю, я выбрался из спального мешка и вылез из палатки. Сергей успел встать, разжечь костер, и над огнем уже фырчал и плевался чайник.

— Ну как? — спросил он, подняв голову от костра. — Здорово? Пойдешь умываться — захвати ведро. Ручей внизу…

Вечером, когда наспех ставили палатки — одну для девочек, другую для себя, — осмотреться было некогда. Мы сваливались в какие-то ямы, карабкались по буграм, вырубая колья.

Сейчас все было залито солнцем, сверкало в мелких капельках росы. От сохнущего брезента палаток поднимался легкий дымок.

Место для лагеря Сергей выбрал идеальное.

Палатки встали на небольшой площадке между высоким валом маленького славянского городища и крутым, лесистым спуском к реке. За вершинами елей, едва достигавших нашей площадки, открывалась широкая долина Клязьмы. Владимир был не виден — его скрывали кусты. Сквозь редеющий молочный туман просвечивали пойменные луга, изгибы реки, зарастающие кривины стариц. За рекой начинался болотистый кустарник, озера, а дальше, вверх, по террасам правого берега, поднимались сосновые боры, переваливающие за высокий горизонт, на юг, к Мурому…

Налево, где долина расширялась и туман поднимался плотным куполом, постепенно закрывая солнце, стояли стога, а вдали, среди купы деревьев, светилась маленькая и стройная белая церковка.

— Церковь Покрова на Нерли, — перехватив мой взгляд, подсказал Сергей. — Та самая!.. Вон там Боголюбово. Видишь купола и колокольню?

Крыши Боголюбова едва виднелись в густой зелени садов, а над всем этим, над холмами, садами, поднимались стены, купола и колокольня старинного монастыря.

— А где стоянка?

Сергей мотнул головой в сторону городища и поля, которое открывалось за валом.

— Рядышком. Метров двести, не больше! Позавтракаем, займемся лагерем, и как раз шеф придет. Он должен был вечером приехать, прямо в Боголюбово…

Осматриваясь, я подумал, что волею судьбы мы встали своим лагерем как раз в центре собственно Русской земли, у самых истоков ее истории, которая началась Владимиро-Суздальским княжеством. Москва возникла позже. Может быть, именно вот это маленькое городище, под защитой вала которого встали наши палатки, и было тем первым славянским поселением в здешних местах, из которого возникли и Владимир, и Боголюбово — резиденция владимирских князей, — и все остальное, вплоть до железной дороги, чьи рельсы блестели внизу сквозь ветви?