Андрей Межеричер – В свете зеленой лампы (страница 3)
Всю мою взрослую жизнь возле кровати, на тумбочке, стояла дорогая мне фотография родителей, сделанная в дни их женитьбы. Я ее хорошо помню. Она была размером как открытка, всего с ладонь. Снимок, уже пожелтевший от времени, был наклеен на толстую картонную подложку с красивой, тисненной золотом рамкой. На нем изображена моя мама, еще совсем молодая. Она сидела на обитом плюшем стуле с высокой резной спинкой. На ней пышное белое платье, а в волосах белая кружевная наколка. На коленях лежал большой букет цветов. Это точно было в Угличе: дальше в те времена простые люди из наших мест даже по торжественным случаям редко ездили. Папа тоже был на этой фотографии: он стоял рядом, но чуть позади мамы, чинно положив ей руку на плечо. Молодой и симпатичный, с небольшими, завитыми высоко вверх усиками и темными волосами, причесанными на прямой пробор. На нем была шелковая рубашка, подпоясанная ремнем поверх модных тогда брюк галифе, и тоже модные сапоги, собранные внизу гармошкой. Позы у обоих моих родителей напряженные, точно застывшие: видимо, нечасто им приходилось бывать у фотографа. На картонном обороте фотоснимка розовый фигурный штамп: «Фотография Бутуз». Фото было сделано еще в царское время, вероятно в десятых годах прошлого столетия. Куда делось потом, никто не знает. Оно исчезло, но сохранилось в моей памяти.
Я помню наш одноэтажный дом в Ракушине, покрашенный в голубой цвет. Он стоял почти на краю деревни. После нас до околицы еще только два дома. Наш был окружен высоким забором с широкими воротами для проезда телеги. К задней стороне дома примыкал хлев, где обитала вся наша живность, за ним начинался огород. В самом доме была кухня с русской печью и большим обеденным столом, спальня родителей и еще комната для нас, детей, или приезжавших гостей. Когда ночевали гости, мы с Васильком залезали спать на печку, а Марийка спала с родителями. От кухни шел довольно узкий коридор, куда выходили комнаты. Дверей у нас не было, вместо них висели тяжелые портьеры, закрывавшие вход. Затем были сени, откуда вели две двери: одна – на широкое и светлое крыльцо во двор, другая – на крутую лестницу в темный, но просторный хлев позади дома.
В хлеву с одной стороны стояла корова, потом небольшой загон для двух овец, за ними место для гусей за загородкой и на самом верху насесты для кур. В отдельной части справа было место для лошади в собственном стойле, и рядом, почти у самых ворот, стояла, распустив в разные стороны свои оглобли, как длинные неуклюжие руки, старая, но крепкая, еще отцовская телега, выстланная свежим сеном. В хлеву всегда было сумрачно и довольно прохладно. Вход чаще всего закрывали изнутри толстой и длинной перекладиной – «от нехороших людей», как говорила нам мама. Сквозь щели в дощатых стенах пробивался свет со двора, слышался скрип уключин да звон длинной цепи с висящим на ней ведром, когда мама доставала из колодца воду.
Под крышей хлева был сеновал, куда вела высокая и узкая приставная лестница. Это была вторая и самая любимая наша детская комната. Там мы и прятались, и играли, и отдыхали, когда солнце сильно припекало. До сих пор помню усыпляющий запах в жаркий летний день и шелест сухого сена с вкраплением в него высохших ярко-синих васильков. Помню, как, перебирая руками, находила в его густоте листья лесной земляники с засохшими на их черенках маленькими, но ароматными ягодками. Помню пробивающийся тонкий лучик солнца через щель в досках, и танцующие в его свете над головой пылинки, и похожих на них мелких комариков, жужжащих тонко, неприятно и жалящих зло, если зазеваешься и не прихлопнешь их на лету. Помню крепкие, но привычные нам, детям, выросшим на этом сеновале, запахи и негромкие звуки, издаваемые домашними животными в темноте хлева. Помню хлопанье крыльев кур, покрякивание гусей и низкий протяжный голос нашей коровы. Хотелось лежать, притихнув и закрыв глаза, слушать, дышать ароматом сена и говорить только шепотом.
Детство наше не было беззаботным. Оно проходило в работе на огороде и в поле, а в редкие часы досуга – в играх друг с другом и соседскими детьми. У детей в деревне забот и обязанностей много: надо и родителям помочь, и скотину покормить, а порой и выгнать на пастбище, и яички из-под кур и уток собрать, и лучины наколоть для освещения дома вечером. Бывало, что приходилось и на рынок ездить с мамой, торговать салом или овощами и яблоками. Но мы не столько помогали продавать, сколько смотрели, чтобы кто чего не украл.
Утром обычно все, кроме маленькой Марийки, вставали рано, еще до рассвета, но свет не зажигали и двигались тихо, чтобы ее не будить. Телу было холодно после нагретой постели, а босым ногам – зябко на холодном дощатом полу. Но вот мама разжигает печь, мы все как тени, с молоком и кусками хлеба в руках, двигаемся почти беззвучно в ее красноватом огне. Приятно запахло дымком и потянуло теплом от горящих дров… Мы, дети, бывало, и засыпали опять прямо здесь, на лавке, на которой сидели, от тепла и сытости, но только на минутку: голоса родителей уже звали нас на двор.
Вася был больше с отцом, чем с нами: то косить, то запрягать, то что-нибудь чинить, то на колокольне помогать. Мы с Марийкой дома: ходили за матерью то полоть, то сажать на огороде или в хлеву помогали прибирать и кормить скотину. Мама успевала всё: и массивные скрипучие ворота открыть утром, чтобы выгнать корову в стадо, и тяжелое ведро с водой принести, и нас покормить или позвать на помощь. Она ругала нас редко, всё больше хвалила, и мы росли старательными, ласковыми и веселыми детьми. Мы с сестрой и мамой многое делали вместе: месили тесто, учились орудовать коромыслом и ухватом в печи, пели песни в три голоса. Вечером, уже в сумерках, папа с Васей возвращались домой из церкви или с поля и мы, усталые и голодные, всей семьей собирались за столом. Мама зажигала лучину на высокой треноге, папа читал вслух из старенького Евангелия, а мы то шептались, то толкались, то хихикали, пока мама на нас не шикнет и не посмотрит строго. Тогда ненадолго затихали, но потом начинали толкаться опять. Вскоре на столе появлялась еда в пышущем жаром большом круглом чугуне и завернутый в полотняную ткань испеченный утром ароматный хлеб, а к нему еще не успевшее остыть молоко вечернего надоя в двух высоких глиняных крынках.
Мы с Василько́м съедали ужин быстрее всех и сидели, перешептываясь, в ожидании, когда разрешат выйти из-за стола. Родители ели не спеша, видимо, только за столом почувствовав в полной мере усталость, накопившуюся за день. Мария, самая маленькая, ела медленнее всех, ей и стол был высок, и ложка велика, а мы с братом громким шепотом подгоняли ее, чтобы вместе бежать во двор. Ну вот наконец папа положил ложку на стол – это для нас был сигнал, что ужин закончился. Мы ныряем со своей лавки вниз под стол, помогаем неповоротливой Марийке и просто мчимся к двери. Нас догоняет окрик мамы:
– Куда?! А спасибо сказать, а лоб перекрестить на икону?!
Но нас уже и след простыл.
Болотная Нюша
У соседских ворот вечером обычно собирались все дети нашей части деревни. С детьми другой половины мы не дружили, даже иногда враждовали. Среди нас были и такие, как мы, и постарше, и такие малыши, как Марийка, увязавшиеся за старшими братьями и сестрами. Мы обычно всей компанией шли на пустырь рядом, за околицей деревни, жгли костер, пекли картошку и рассказывали жуткие истории, в которые и сами верили. В будние дни после захода солнца уже не было сил ни у кого из детей играть в шумные игры, это больше были забавы для праздничных и воскресных дней, когда все приходили или приезжали домой после церковной службы в соседней деревне. Родители в обычные вечера располагались во дворе у дома или у колодца на лавочке и отдыхали, если погода позволяла. Они сидели молча, глядя на отблески нашего костра вдалеке и иногда узнавая смех или голоса своих отпрысков.
– Федька, расскажи, как у тебя голова поседела, – попросил вдруг кто-то из ребят, сидевших с нами вокруг костра.
И все остальные стали тоже просить:
– Расскажи! Расскажи!
У того паренька, к которому они обращались, и правда одна прядь волос на голове была белая-белая. Ему было лет пятнадцать, он сидел в телогрейке не по росту с завернутыми рукавами, протянув к огню ноги в больших, изношенных до дыр сапогах, видимо отцовских. Федька улыбнулся, показав неровные зубы, подсел еще ближе к огню, переворачивая веткой картошку с одного бока на другой – мы все ее пекли на углях костра, – и сказал:
– Хорошо, расскажу. А бояться не будете? История ведь страшная.
– Не будем, не будем! – загалдели дети и, глядя на него с интересом, тоже придвинулись к костру поближе.
– Ну, может, только чуть-чуть, – тихо сказала Марийка, но старший брат тут же дал ей подзатыльник.
– Молчи, сопля, раз мы тебя с собой взяли, а то сейчас быстро домой пойдешь! – пробурчал он сердито.
– Да ладно тебе, – миролюбиво сказал Федька. – Она же маленькая, ей бояться можно.
Все негромко засмеялись.
– Посмейтесь пока, – продолжил он, – а то как историю расскажу, кровь в жилах стыть будет, а может, кто-нибудь тоже поседеет.
Голос его стал вдруг низким и немного хриплым. Смех у костра сразу стих, и Федька начал рассказывать: