реклама
Бургер менюБургер меню

Андрей Кураев – Дары и анафемы. Что христианство принесло в мир? (5-е изд., перераб. и доп.) (страница 56)

18

Смоковницу Христу и христианам простить не могут (и даже просто понять не хотят), а языческие и иудейские кровавые жертвоприношения и всессожжения готовы посчитать частью вполне экологического мировоззрения… Этот очевидно двойной стандарт означает, что отнюдь не «философские исследования» ведут господа, подобные Иоселиани, а банальную антихристианскую пропаганду, которая по велению «духа времени» вместо атеистической вдруг стала языческой.

Теперь вернемся к тому ветхозаветному тексту, который неоязычники полагают экологически вредным. Мир Библии действительно иерархичен: человек выше животных. Животные выше растений («а всем зверям дал Я всю зелень травную в пищу» — Быт. 1, 30). Но человек — не высшая инстанция власти; человек не самоуправен. Человек выше мира. Но выше человека — Бог. Тот библейский Бог, Который сверхмирен, Который не является ни космосом, «биоэнергоинформационным полем Вселенной», но Который есть просто Творец и для Вселенной, и для всех ее полей и зверей.

Бог ставит человека как Своего наместника выше мира и говорит: Я дал тебе это преимущество над миром ради того, чтобы ты мог работать с ним, меняя в этой работе и себя самого, и тот мир, который ты будешь преображать своим трудом. «И взял Господь Бог человека, [которого создал] и поселил его в саду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его» (Быт. 2, 15).

Более того, этот труд возделывания мира человек должен совершать перед лицом Бога: «Господь Бог образовал из земли всех животных, и привел [их] к человеку, чтобы видеть, как он назовет их» (Быт. 2, 19). Человек сдает экзамен перед лицом Бога: сможет ли он вместо кличек дать имена? Сможет ли он увидеть во всей остальной твари те смыслы, которые видит в ней Творец, или нафантазирует что-то свое, уродующее и Божий замысел, и сам человеческий ум, и мир, который этот искаженный ум будет подминать под себя? Не свои замыслы должен человек проецировать в мир и навязывать миру, а, вслушиваясь в волю Божию (распознаваемую, в частности, через голос совести), должен воплощать волю Бога в своем, человеческом мире. Человек не может самовольно распоряжаться в мире, не может все свои действия и проекты согласовывать лишь со своими желаниями, но должен стремиться исполнить волю Божию, которая не может состоять в истреблении части Его творения.

Итак, человек не хозяин мира, а арендатор в нем. И ему предстоит дать ответ перед истинным Владыкой (вспомним причту о талантах): «Бог соизволил рабам Своим — человекам — повелевать…»[441]

Если же человек нарушит волю Владыки — то его судьба окажется печальнее судьбы животных: «Христианское понимание человека отличается от античного прежде всего тем, что человек не чувствует себя органической частью, моментом космоса; он вырван из космической, природной жизни и поставлен вне ее; по замыслу Бога, он выше космоса, должен быть его господином; но в силу своего грехопадения его положение господина пошатнулось, и хотя он не утратил и не может утратить своего сверхприродного статуса, но в своем испорченном состоянии он полностью зависит от Божественной милости. Без веры в Бога и без помощи Божественной благодати человек оказывается, согласно христианскому учению, гораздо ниже того, чем он был в язычестве: у него нет больше того твердого статуса — быть высшим в ряду природных существ, какой ему давала языческая античность; зато с верой он сразу оказывается далеко за пределами всего природно-космического: он непосредственно связан живыми личными узами с Творцом всего природного. И отношение человека к творцу в христианстве совсем иное, чем отношение неоплатоников к Единому: личный Бог предполагает личное же к Себе отношение»[442].

И лишь когда атеистическое Просвещение устранило идею Божия суда из европейской массовой культуры, лишь тогда человек начал чувствовать себя самодержцем, ни перед кем не отвечающим за свои поступки с теми, кто не может подать на него в уголовный или гражданский суд. Обвинять христиан в грехе атеистов все же странно…

Христианская проповедь напоминала: «Хранение совести многоразлично, ибо человек должен сохранять ее в отношении к Богу, к ближнему и к вещам… Хранение совести в отношении к вещам состоит в том, чтобы обращаться бережно с какою-либо вещию, не допускать ей портиться и не бросать ее как-нибудь, а если увидим что-либо брошенное, то не должно пренебрегать сим, хотя бы оно было и ничтожно, но поднять и положить на свое место… Часто иной мог бы довольствоваться одной подушкой, а он ищет большой постели; или имеет власяницу, но хочет переменить ее и приобрести другую новую или более красивую, по тщеславию или от уныния»[443].

Вот именно: от уныния и началась гонка за вещами и модами в расхристанном мире: вместо радости о душевной чистоте и о Боге пришло уныние. Человек не может выносить самого себя, ему скучно с самим собой, он тоскует наедине с собой — и глушит это неосознанное отчаяние от себя самого[444] в бесконечных поверхностных контактах с другими людьми, и это бегство от себя к другим овнешняет самого человека, и он отождествляет себя со своими вещами и социальными ролями, масками, отзывами… И от уныния моднится, от уныния упивается. От уныния расширяет потребление…

Да, христианство привило человеку жажду движения, стремление выйти за пределы своего наличного бытия.

В античной мысли движение воспринималось как нечто худшее, нежели покой; конечное ощущалось как более совершенное, нежели бесконечное. Когда в греческой философии появилась идея бесконечного («апейрон»), она сразу же была противопоставлена идее космоса как законченного, ограниченного и устроенного начала — в отличие и от первично-беспредельного первого фазиса бытия. Беспредельность стояла на границе бытия и небытия, была скорее небытием и во всяком случае источником страха для грека. «Зло есть свойство беспредельного, а добро — определенного (или ограниченного)», — приводит Аристотель пифагорейское изречение (Никомахова этика. 2, 5, 1106 в)[445].

Но христианство принесло в мир идею движения как исторического (идея линейного развертывания истории вместо циклического воспроизведения), так и онтологического: человек должен превзойти то состояние, в котором он вошел в мир («ныне Божии человеки стали выше первого Адама. Силою Духа человек становится выше его, потому что делается обоженным» — преп. Макарий Египетский[446]). Человек создан из небытия, и тем не менее должен стать совершенным, «как Отец ваш Небесный». Ошеломительная дистанция между происхождением человека, его нынешним положением и конечным предназначением есть призыв к движению. И движение, а также жажда приобщиться к Большему, которой это движение мотивируются («блаженны алчущие»), в христианстве воспринимаются положительно: «Братия, я не почитаю себя достигшим; а только, забывая заднее и простираясь вперед, стремлюсь к цели, к почести вышнего звания Божия во Христе Иисусе» (Филип. 3, 13–14).

Кроме того, христианство сделало Бесконечность атрибутом Бога. «Христианская теология уже самим своим учением о трансцендентном Боге, Боге, находящемся за пределами космоса, разрушала примат предела и требовала пересмотра греческой „системы мыслительных координат“. Все конечное было объявлено творением Бога, тварью, не имеющей своего источника в своей цели в самом себе. Трансцендентность христианского бога, его внеприродность, его личный характер предполагали рассмотрение его в совершенно новых категориях — категориях воли и могущества… Для христианской теологии то, что имеет предел, — это конечное, а оно наделено более низким статусом, чем бесконечное, то есть Бог»[447].

В результате «на протяжении XIII–XIV вв. идет неуклонная работа по расшатыванию главного предубеждения, лежавшего в основе всей античной науки (и античного мировоззрения), а именно предубеждения против бесконечности как позитивного начала»[448].

Но если бесконечность стала оцениваться позитивно, то и стремление к Бесконечности тоже стало осмысляться благосклонно. А благословение на стремление к бесконечной цели есть благословение бесконечному движению. В этом контексте можно сказать, что христианство действительно привило западному человечеству беспокойство и жажду большего.

Казалось бы, отсюда логично заключить, что именно в результате такого развития и появилась западная жажда все большего и большего потребления и расширения своего жизненного пространства, что в конце концов и обернулось экологическим кризисом… Но эта логика страдает одним изъяном: она напрямую связывает христианскую проповедь с нынешним кризисом, забывая, что их отношения опосредованы кризисом самого христианства.

По мере секуляризации западной мысли и жизни в эпоху Возрождения все менее привлекательным становится Мир Горний. Но искания и энергии, пробужденные еще прежде, не исчезают, а оборачиваются на поиски в мире дольнем. Не случайно эпоха кризиса, эпоха Ренессанса (то есть возрождения язычества) завершается «великими географическими открытиями». Начинается эпоха империализма. Идеологическая история XVIII–XIX вв., веков индустриализации, проходит под знаменами отнюдь не христианства, а «просвещения» (синоним масонского «иллюминатства») и атеизма.