Андрей Колесников – Попытка словаря. Семидесятые и ранее (страница 24)
… Вдруг – фрагмент демонстрации. Потом фрагмент электрички. Пленка – снова рваная, как человеческая память. То ли пленка подражает памяти, то ли память имитирует пленку.
Папа очень хорошо смотрелся на демонстрациях трудящихся. Почти так же хорошо, как в компаниях, на свадьбах, в походе, в поле, на катере, прыгающем вдоль черноморского побережья. Не так все выглядело на чинных коллективных номенклатурных фотографиях – там он просто самый высокий человек с внимательным взглядом. Есть даже гигантская, необычайно четкая фотография с XXIV съезда партии, где строго по центру, на стульчике в первом ряду, – лично Леонид Ильич, еще не испорченный инсультами, не оскандализованный своей дочерью – тогдашней Ксенией Собчак, не ставший посмешищем для всей страны; рядом Косыгин, а папа во втором ряду с левого края. Здесь ему только-только исполнилось сорок три. Есть и характерная фотография брата, где ему столько же лет: он тоже на госслужбе, только в правительстве, и атмосфера куда менее благостная – стоит за спиной премьера Черномырдина и жестикулирует. Оно и понятно – это дни теракта в Буденновске.
В 43 года отец получил свой первый орден – «Знак почета». Его начали давать с 1935 года в основном ударникам – все-таки первая пятилетка закончилась. По ордену идут рабочий и колхозница, правда, молодой человек в майке-алкоголичке больше напоминает деревенского рубаху-парня есенинского типа, нежели идейно выдержанного ударника, а дама так и вовсе – жуткого лахудристого вида. На орденской книжке подпись многолетнего секретаря президиума Верховного Совета СССР Михаила Порфирьевича Георгадзе, бывшего второго секретаря ЦК компартии Грузии. Это служебное место «главного по орденам» словно бы закрепили за грузинами, потому что Георгадзе сменил Тенгиз Николаевич Ментешашвили, бывший первый секретарь Тбилисского горкома. О такой должности можно было только мечтать – и это притом что Верховный Совет, особенно в брежневские времена, и так отличался тишиной и покоем. А Георгадзе просидел на ответственном посту четверть века, вплоть до своей кончины в 1982-м. Когда уже в беспокойные горбачевские времена отец получил последнюю должность в карьере и перешел из ЦК в Верховный Совет, наша дача образца 1948 года, расположенная на отшибе, соседствовала с живописно раскинувшимся жилищем под кодовым названием «дача Георгадзе». Вопреки правилам и, очевидно, с учетом заслуг чиновника-долгожителя, дачу на несколько лет оставили за потомками легендарного секретаря, чья подпись стоит на орденских книжках тысяч людей.
Эти послевоенные дачи были старыми и каменными. Половицы лестницы, которая вела на второй этаж, скрипели и «выстреливали», и, чтобы не разбудить старшего сына, тогда еще совсем маленького, мне приходилось особым образом приспосабливать стиль своей ходьбы. Лестницу освещало старомодное полукруглое окно. Ванная протекала. Вторая комната на втором этаже была настолько мала, что там помещалась только детская кроватка. Обстановка была аскетичной, как и сам этот послевоенного образца уют. Батареи старого советского типа топили нещадно. За окном стеной стоял строевой сосновый лес. Светлая веранда на первом этаже выводила к классической парковой скамейке и небольшому пространству, засаженному цветами. За деревянным столиком под соснами можно было представлять себя практически Солженицыным, который, как утверждают письменные источники, любил трудиться на улице; там я пытался работать, правда, быстро проигрывал неравные битвы с летучими насекомыми и ветром, доносившим запах сена и смолы. Чуть в отдалении размещался сарай, в котором вкусно пахло дровяной сыростью, напоминавшей сложносоставной аромат винной пробки, стояли пустые бутылки из-под дефицитных в то время крепких западных напитков, явно из местного буфета, топорщилась допотопная хоккейная клюшка с прямым крюком. В первое наше лето в песочнице, которая примыкала к клумбе, я обнаружил детский совок и формочки, как будто их оставили, страшно торопясь, чуть ли не срочно эвакуируясь. Таково свойство государственных дач: ее считаешь своей, а потом приходится быстро покидать насиженное место, как будто тебя здесь и не было несколько лет, а может, и десятилетий…
Поселок над Истрой нес на себе следы плохо вытравливаемой временем сталинской стародачной эстетики, которая, как оказалось, хорошо сочеталась с почти аутентичной «дворцово-парковой» архитектурой. Во всяком случае, главный корпус, где помещались столовая, бильярдная, кинозал, библиотека, номера с удобствами в коридоре, вполне вписывался в историю того дома, который стоял здесь со времен графа Кутайсова, фаворита Павла Первого. Можно было даже обнаружить следы грота – то ли подлинного, то ли новодела на месте подлинного. Конечно, стилистика отдавала безнадежной пошлостью, но настолько исторически загруженной и наивной, что этой послевоенной аутентичной эстетики стало жалко, когда она была вытравлена последующими, уже по-настоящему пошлыми и попахивающими новорусской цыганщиной, ремонтами.
Само течение жизни здесь располагало к покою: не зря Брежнев, будучи председателем президиума Верховного Совета, зазывал товарищей к себе на работу, соблазняя прекрасным дачным поселком. Да и в системе власти работа в «представительном» и представительском органе была несравненно более спокойной, чем в правительстве или ЦК. Начальство, проживавшее на старых дачах, вообще не знало проблем: даже обеды и ужины привозили сюда из столовой в судках, которые потом сдавались обратно. Один из крупных руководителей для того, чтобы добраться до сауны, построенной финскими рабочими из финских материалов по указанию лично президента Финляндии Урхо Кекконена, вызывал служебную машину из Москвы. Словом, как сказано у классиков, «предводитель дворянства жил в пошлой роскоши». Жаль, что отец перешел на работу сюда в тревожные и хлопотные времена – в перестройку, когда работа из размеренной превратилась в кипучую. И все равно можно было наслаждаться и аутентичной эстетикой, и волшебным, казавшимся дремучим лесом, и Истрой, которая текла вдоль поля, выводившего к старым дачам с гигантскими лесными участками (здесь, в частности, когда-то проживал товарищ Куусинен). Мне страстно хотелось запереться в одиночестве на этой даче и цепенеть целыми днями, глядя на сосновый лес, встречавшийся только на картинах Чюрлёниса (чего, разумеется, никогда не удавалось сделать…).
Интересно вглядываться в собственное сорокатрехлетнее лицо и соотносить его с образами ближайших родственников мужского пола в этом же возрасте. Что будет, если, следуя принципу относительности времени, собрать этих трех сорокатрехлетних парней за бутылкой? Сложится ли разговор? И о чем? О многослойности времени и его неумолимости? О том, что память и сохранившиеся образы примиряют со смертью? Или о том, сколь причудливо сложились судьбы нашей общей с этими парнями родины? И какую точную оптику могли бы мы составить, скрестив три взгляда – представителя генерации «непоротых», представителя родившихся в ранние 50-е и еще одного, представляющего появившихся на свет в середине 60-х… Или мы не договорились бы по формуле окончательного коммюнике выдвиженцев трех поколений? Кто же мог поверить сорок лет назад, что история окажется непреложнее, жизнь – жестче, ценности – неустойчивее…
Как-то брат поразил меня: споря с отцом о каких-то слишком тонких номенклатурных нюансах, он сказал, что знает больше, потому что достиг более высокого должностного положения. Конечно, помощник члена Политбюро стоял ближе к источнику слухов и новостей, чем завсектором Центрального Комитета. Когда брат поднялся на эту вершину, мы с папой поехали навестить его в цековском поселке Усово (папа в то время уже завершал свою карьеру и заведовал приемной Верховного Совета СССР) – наверное, отец был доволен столь блистательной карьерой сына, по партийным меркам очень молодого человека, но внешне не обнаруживал никаких эмоций. Маму же меньше всего радовал любой карьерный взлет: она всегда думала, что чем тише и незаметней мы будем себя с братом вести, тем лучше для нас. История страны была тому доказательством…
Кстати, возвращаясь к сюжету пленки, – о демонстрациях. Они были для отца таким же проявлением свободы, как природа, спорт, игры с детьми или дружеская попойка. Он свято верил в коммунизм и Седьмое ноября и Первое мая были для него
И этот человек женился на еврейке, дочери врага народа. В 1950 году это был подвиг, констатировал много лет спустя в частной беседе со мной друг отца адвокат Левенсон, познакомивший меня в начале 1980-х с творчеством Роберта Фалька (подлинники) и Льва Шестова (прижизненные издания), в ответ на что я дал ему на день слепую копию альманаха «Метрополь», надыбанную в Московском государственном университете имени М. В. Ломоносова. Папа требовал, чтобы я немедленно выбросил ксерокс – и от греха подальше, и вообще… Когда недавно Дмитрий Соломонович Левенсон, веселый, подвижный, неунывающий человек, умер, я понял – эпоха действительно закончилась. Мы тащили его гроб – некогда одного из самых известных людей Москвы, той Москвы, которой нет, адвоката Аллы Пугачевой и Бэллы Ахмадулиной – вчетвером: старик шофер катафалка, два сына его ближайшего друга и я. Больше никого не было, потому что, как и было сказано, все умерли. Поминки, как это всегда бывает, если умирает хороший человек, прошли весело, под аккомпанемент искреннего горького смеха. Потому что жизнь – очень тяжелая, но при этом веселая штука.