Андрей Колесников – Попасть в переплёт. Избранные места из домашней библиотеки (страница 43)
И то, что исповедовали тогда, полвека назад, с риском для своей свободы (внешней, не внутренней) несколько сотен отказавшихся бояться людей, всего-то через двадцать лет стало (пусть и временно) политической и нравственной религией миллионов. Правда, для этого во власти должен был появиться человек по фамилии Горбачев, начавший встречное движение сверху вниз – от власти к обществу.
В том самом первом выходе на площадь, в чем-то рифмующемся с декабристским выходом 1825 года, нет никакого урока для сегодняшнего дня. Каждое новое поколение учится не на исторических прецедентах, а на собственных ошибках, несмотря на то что есть большой соблазн, возможно справедливый, усмотреть аллюзии между 1965-м и 2011–2012-ми. Но даже если нет урока, есть предупреждение: крах любого авторитарного ли, тоталитарного режима предопределен ментальным созреванием нации, пониманием лжи и моральной недостаточности системы.
Работу по преодолению собственного истерически-восторженного конформизма и – скрываемого, непризнаваемого – страха обществу еще предстоит проделать. Как проделали ее в 1960-е без преувеличения выдающиеся наши соотечественники, подлинные исторические личности и герои России. Не из учебника, тем более – единого.
Прага, Париж, Москва – бумеранг 1968-го
Микеланджело Антониони начал снимать “Забриски пойнт” в августе 1968-го. Майские протесты студентов в Париже, вылившиеся во всеобщую забастовку, давно закончились, оставив, впрочем, неисчезающий рубец на социокультурной ткани западного мира, к тому моменту еще не затянувшийся. По другую сторону железного занавеса уже отцветала Пражская весна – последние лепестки скоро окажутся под гусеницами танков стран Варшавского договора. Спустя десять лет в “Сталкере” Андрея Тарковского девочка будет взглядом двигать стакан, а пока героиня “Забриски пойнт”, отзанимавшись свободной любовью в пустыне, в конце фильма взглядом мысленно взрывала суперсовременную резиденцию своего босса. Ошметки буржуазной цивилизации, разноцветные, как конфетти, долго, в течение нескольких минут, в замедленной съемке, под композицию
И хотя Антониони претендовал на то, чтобы передать дух 1968-го, фильм провалился в прокате. Важнее другое: свое как бы антибуржуазное протестное кино в духе “великого отказа” великий итальянец снимал на главной в то время студии Голливуда,
1968-й, изменив мир и стиль жизни, изменил и моду, и ее атрибуты и в результате обуржуазил саму протестную эстетику. В январе 1973-го в колонке в
Характерно, впрочем, что впервые Пазолини увидел настоящих длинноволосых в Праге. И да, длинные волосы были языком, социальным диалектом протеста. Правда, Пазолини не понимал, что по разные стороны железного занавеса языки протеста отличались друг от друга. И степень риска для тех, кто носил эту специфическую прическу, тоже была разной.
Сердце народа – в заднице СССР
Наш восточноевропейский бунт заговорил по-чешски. По ту сторону железного занавеса протестующие, не зная других языков сопротивления, говорили по-французски и по-немецки. И эти языки были хорошо адаптированы к диалекту марксизма. Собственно, ничего, кроме этого вокабуляра и его готовых форм, у прогрессивного студенчества не было. Оно, это студенчество, признавалось: “Мне хочется что-то сказать, но я не знаю, что именно”
Улицы стали страницами, на которых ситуационисты писали свои работы – сжатые до лозунга или, если угодно, твита. Это породнит Май 1968-го с протестами в России последних лет. Правда, из опыта слоганов Мая потом вырастет целая рекламно-маркетинговая индустрия глобалистского буржуазного Запада…
В наших же самых веселых бараках социалистического лагеря марксистский язык выглядел совершенно иначе. Лидеры Пражской весны никогда не выступали против социализма – об этом потом писали и говорили все причастные к чехословацкой перестройке, от Александра Дубчека до Зденека Млынаржа. Сама Пражская весна не была протестом и уж тем более чем-то антирусским или антисоветским. Чешская, точнее, чехословацкая идентичность обретет более внятные очертания только потом, после танков. Милан Кундера писал в романе “Неведение” о ЧССР после августа 1968-го: “Никогда страна не была до такой степени отечеством, чехи – до такой степени чехами”. А пока чехословацкое руководство во главе с Александром Дубчеком приделывало социализму человеческое лицо. И возвращало сердце народа туда, где ему и надлежало находиться: из уст в уста передавалась подлинная история чешской старушки, написавшей в Нобелевский комитет письмо с просьбой присудить премию по медицине Антонину Новотному, чехословацкому руководителю до Дубчека, “потому что ему удалось пересадить сердце народа в задницу СССР”.
О демонтаже социализма, о свержении власти не думали и советские диссиденты, чья идентичность по-настоящему сформировалась после ареста в сентябре 1965-го Андрея Синявского и Юлия Даниэля. Они требовали соблюдения советской Конституции, гласности процесса Синявского и Даниэля, других процессов, посыпавшихся как горох. Они не отрицали государственные институты, как их собратья во Франции или Германии, которых не устраивали любые легальные демократические процедуры, включая выборы.
Не боролись с советской властью и адвокаты, ставшие знаменитыми благодаря судам над диссидентами. Просто они имели смелость буквально толковать нормы советского уголовного закона. В том же 1968-м, еще до всяких событий, Борис Золотухин, один из самых блестящих московских адвокатов, позволил себе потребовать полного оправдания Александра Гинзбурга (составителя “Белой книги” о процессе Синявского и Даниэля), за что был исключен из партии и вышвырнут из адвокатуры – на два десятка лет. Его коллега, знаменитая Дина Каминская, в книге воспоминаний констатировала: пришло время, когда уже недостаточно было не участвовать в государственном политическом разбое, то есть просто молчать, – надо было подавать голос.